Николай Кочин - Девки
Девки вздыхали да охали.
— Вчера вхожу в горницу, свекровь в сундуке моем роется: «Не таскаешь ли ты, — говорит, — из лавки сласти какие?» У меня даже коленки задрожали. «Побойся бога, мамынька, неужто я такая?» А она мне: «Нынче все одинаковые, и всего от вас ожидай». Срам, девохоньки! Некуда головушку преклонить...
Слезы Марьи размазались по лицу, изба наполнилась всхлипами. И вот тогда обнялись Марья с Парунькой и запели:
Кругом, кругом осиротела...
Тянулись слова — длинные, как русская дорога, тоскливые, сердце надрывающие слова.
Со всхлипом зарыдала Марья, голос ее дрожал и рвался... Обнималось Парунькино пение с робкими рыданиями Марьи, и вековой печалью ложились они на девичьи сердца. Зачинала Марья:
Кругом несчастна...
Голос ее срывался в плач. А куплет подхватывал и обрывал отчаянным оханьем дискант Паруньки:
Несчастна стала я, а-ах!
Девки кулаками подперли скулы. Тяжелой тоской стлались слова, колыхали, тревожили, уносили:
К меже головку приклонила,
Сама несчастлива была...
[Межа — непропаханная узкая полоса между полями.]
И о тягучем горе, о неповторяемости прошлого говорила песня:
С тобой все счастье улетело
И не воротится назад...
Марья заночевала у Паруньки. Утром Парунька советовала:
— Все-таки родной отец — поймет, побьет, а тут и сжалится. Собирайся.
— Убьет, Паруха, право, убьет!
Дымились трубы. Было тихо. Ребятишки играли в бабки у изб. [Бабки — старинная русская спортивная игра типа игры в городки, только вместо городков и бит использовались кости домашних животных.] С сумками шли в школу ученики. Снег был жесткий, как сахар, искрился и приятно ослеплял. Проехал мужик с дровами. На колодце громко переговаривались бабы.
Наклонив голову, Марья шла за Парунькой в родной дом. Дядя Василий, морщинистый мужик с редкой рыжей бородой, давал на дворе овцам корм.
Марья остановилась у ворот, а Парунька вошла во двор: чуяла Марья, как колотится сердце в груди, подгибаются ноги от боязни, и уж казалось ей — напрасно послушалась подругу, осрамила отца и себя.
Из глубины двора неслась певучая речь Паруньки, сдержанная, пропадающая в шепоте и доходящая до крика. Отчетливо, визгливым тенорком отец произнес:
— Смутьянка!
Он вышел и приблизился к дочери с нарочитой медлительностью, развалистой и спокойной. Лохмотья дубленой шубы, заскорузлые от коровьего корма, стукались о колени, шапка надвинута на глаза, в бороде мякина. [Мякина — отбросы, получаемые при молотьбе хозяйственных растений и состоящие из обломков колосьев, стеблей и т.п., употр. как корм скоту.]
— Марютка, ты что это, а? — спросил он.
Дочь молчала.
— Ну, говори, зачем пришла?
— Жить пришла, — тихо ответила Марья.
— Жить? Да ты сообразила головой-то, что ты наделала, а? Ведь от людей и то стыдно, дуреха. Что скажут шабры? [Шабёр — сосед; товарищ по какому-нибудь делу.] От мужа убегла? Было с кем у нас в роду то, а? Марютка, Марютка, глупая голова твоя!
Поняла Марья — отец уговором хочет взять, видно, жалость его прошибла. Еще горше стало на сердце, села в сани, закуталась шалью и заревела.
Дядя Василий вытер мучные руки о шубу, потоптался на месте и сказал:
— Ишь ты, какая история... Отстань, Марютка, не реви, ревом не поможешь.
Собирались ребятишки ко двору, понимая, в чем дело, хором выкрикивали: «Выгнали... а-яй, выгнали!» — насторожившись, ожидая сердитого окрика дяди Василия.
Вышла мать, завопила сразу. Завопила и Марья. По двору носился срывающийся, охающий бабий плач, собирал на улице народ.
Дядя Василий стоял возле и кричал:
— Перестанете, что ли, скулить, дьяволы! Всю улицу переполошили. Идите, говорю, в избу! А ты, старая дура, нет чтобы разобраться, тоже зачала глаза мочить!
Парунька стояла тут же и говорила:
— Тут разбираться нечего, дяди Василий, идите домой, и делу конец. Тиранить детище родное не давайте.
— Знаем, куда гнешь! — возразил дяди Василий сердито. — Сама без женихов и ее туда же хочешь? Кто она теперича: ни баба, ни девка — в поле обсевок. [Обсевок — незасеянное место на пашне.]
Он хлопнул воротами. Во дворе стало темнее. Не сел, а свалился на мостки. И долго жаловался богу на свою жизнь.
— Шесть десятков прожил без сучка, без задоринки. И выхолил себе дочь на великое горе. Зарезала ты меня, Марья, без ножа.
— Тятя! Век покорной твоей работницей буду... Словечком не поперечу. Не гони меня к постылому мужу, не губи меня. С души он мне воротит. Хоть караул кричи...
Он взял ее за руку, повел к выходу. Она упиралась и упала в телегу.
— Иди к мужу! Иди, бессовестная. И пикнуть не смей против него. Иди, поклонись ему в ноги да прощенья попроси... У нас в роду этого не бывало, чтобы от богоданного мужа убегать. И в родной дом тебя, греховодница, даже не впущу... Куда хочешь девайся...
— Руки на себя наложу. В петлю готова, — рыдая, говорила она.
Старик бормотал свое:
— Как я покажусь на людях... Удар на мою седую голову. Сквозь землю мне в тар-тарары провалиться...
— Я знаю, что свобода теперь бабам вышла. Свобода и полное равенство... Я всему свету пожалуюсь...
— Господи! — Василий схватился за голову. — Не перенести мне этой напасти. Не перенести, если это верно, что с комиссарами съякшалась. От них эти слова: свобода, равенство, новое право. Что оно значит — понять нельзя. Своеволие, бесчинство. И жизнь, вижу, от этих слов вверх дном поворачивается. Одумайся, дочь, вернись, покайся... Уход от мужа — смертный грех.
— Тебе, тятя, душу спасать, век твой на исходе. А мне за это к постылому в кабалу идти. Каждый день обиды терплю: щипки, рывки и потасовки.
Старик сразу выпрямился. Лицо его дышало гневом. Он был страшен. Такими видела Марья стариков на старинных кержацких иконах.
— Ну, дочь, слушай! Поперечишь мне — прокляну. Вот сейчас же прокляну... И не будет у тебя ни отца, ни матери. Кайся, кайся перед богом и людьми, пока не поздно. Отцу родному перечить стала. Кайся, говорю, а то сейчас же предам анафеме.
Марья знала, что суровый кержак исполнит это. Он проклял сына своего Семена, ушедшего вопреки воле отца добровольцем на борьбу с эсерами, обосновавшимися в Самаре. Имя ослушника Семена не произносилось в доме. Письма от него старик предавал огню, не читая. В конце концов сын прекратил писать. Василий везде говорил, что у него всех детей — одна только дочь.
Страх парализовал волю Марьи, и, содрогаясь, она сказала:
— Из твоей воли, тятенька, не выйду. Поступай со мной, как хочешь...
Отец взял ее за руку и повел на улицу. Парунька с застывшим ужасом в глазах рассталась с подругой. Отец шел вдоль улицы, понуря голову. За ним шла Марья, лицо ее было укутано шалью. Ребятишки толпой бежали за ними и кричали:
— От мужа убежала... Вот он ей бока-то наломает...
Бабы глядели из окон, от завалинок, тихо перешептывались, вздыхали и роняли слезы.
Как только вошли Марья и Василий в лом Канашевых, так и упали у порога на колени. Марья заледенела сердцем,
— Секите повинную голову, — сказал Василий. — Христом-богом молю, простите за ослушницу. И меня вместе с ней, старика-пса.
Канашевы презрительно молчали. Отец и дочь ниже упали, приникли лицом к самому полу.
— Озорница! — вымолвила свекровь. — Как тебя только земля носит! У иных, посмотришь, двор крыт светом, обнесен ветром, платья, что на себе, хлеба, что в себе, голь да перетыка, и голо, и босо, и без пояса — и то невестки довольны судьбой. А ты в такой дом попала, что только бы радоваться да гордиться перед народом... Нет, ходит туча тучей, все не по тебе...
— Бог свидетель, — сказал Василий, не подымая лица, — будет смиренна и покорна. А отмаливать грехи ее я сам стану. И как все это получилось — в толк не возьму. Такое уж, видать, время настало. Простите... пожалейте седые волосы, благодетели мои.
— Как ты, Иван? — спросил Канашев. — Гляди, дело твое...
— Убить ее мало, — сказал Ванька. — Уж я ее учил всяко. Все руки обил об нее. И нет, не выучил... Ишь, молчит.
Василий на коленях пополз к зятю:
— Еще поучи... Уж наказуй, потачки не давай... Только оставь при себе ее... Мужняя жена она ведь... Кайся, Марья, кайся... Умоляй супруга... Пади в ноги.
— Прости меня, Иван Егорыч, из ослушанья твоего больше не выйду, — сказала Марья.
Она поклонилась ему в ноги. Иван оттолкнул ее сапогом.
— Ишь ты, вбили тебе в голову, что ростом высока, станом стройна, из себя красива, силою крепка, умом богата... Я из тебя эту блажь выбью...
Отец и дочь все стояли на коленях, а Канашев говорил им в назидание:
— Сами видите, как люди бьются в нужде по нашим селам. Самостоятельных-то хозяев мало. За чего только не берутся, чтобы миновать сумы. И слесарничают, и скорняжничают, шорничают и столярничают, веревки вьют, сети вяжут, проволоку тянут, гвозди куют, сундуки делают, лыко дерут, дуги гнут, отхожим промыслом копейку в поте лица добывают, благо Волга-кормилица под боком. А ведь у нас свой дом — чаша полная. Королеве в нашем доме жить. Ни забот, ни печали. Довольство. Сытость. Достаток... [Скорняжничать — заниматься выделкой шкур и пошивом изделий из меха.] [Шорничать — изготавливать конскую упряжь и другие изделия из кожи.] [Отхожий промысел — временная, сезонная работа (в городах или других сельскохозяйственных районах), на которую уходили крестьяне, не порывая со своим основным хозяйством.]