Владимир Дудинцев - Белые одежды
Федор Иванович не спеша зашагал через парк, решив сделать хороший крюк минут на сорок, а то и на час. Он дошел до Первой Продольной аллеи и зашагал по ней, все время чувствуя рядом обрыв, падающий к нижнему парку и к реке. Тот обрыв, куда летом во время бега красиво срывался академик и четырехметровыми скачками проваливался на самое дно. Федор Иванович еще не освоил этот обрыв. Но освоить когда-нибудь надо. «Если когда-нибудь окажусь здесь», — подумал он. Пока можно думать только о лыжах. Вернее, о том, что будет завтра... Все наследство пристроено хорошо, но его же надо определить на тот случай... Ведь теперь можно ждать всякого. Надо подумать о втором двойнике, о следующем... Иван Ильич говорил:
«Садиться не имею права». А вот сидит.
И он пошел быстрее — сама мысль погнала.
Когда началась та улица, где с одной стороны безлюдно темнел учхоз, а с другой — среди высоких неспокойных сосен горели одинокие огоньки профессорских домов, он увидел в луче далекого фонаря: на часах было одиннадцать с несколькими минутами. Замедлив шаг, чтобы явиться попозднее, он побрел по темной улице, пересекая пятна света от редких фонарей. Дом академика был почти не виден среди черноты леса и кустов. Только два окна слабо светились сквозь шторы. Одно — внизу, одно — вверху.
Никто не вышел на долгий звонок Федора Ивановича. Как было велено, толкнул дверь, и она открылась. В прихожей и первой комнате горел свет. Федор Иванович прошел прямо к лестнице и по пути заметил, что картины Петрова-Водкина нет на месте. Деревянная лестница заскрипела под его шагами, он вошел в кабинет. Здесь был спокойный глубокий полумрак, только стол, накрытый в одном месте мягким и широким конусом света, падавшим из-под незнакомого черного абажура, как бы ожидал Федора Ивановича. Лампы с тремя голыми фарфоровыми красавицами не было. Вместо нее и торчала железная конструкция с зигзагообразными рычагами, и как раз на этих рычагах держался черный абажур.
«Это тебе», — вдруг увидел Федор Иванович записку на столе. На записке стоял запечатанный флакон с белым порошком — тот самый колхицин, что был вручен академику датчанином для передачи Стригалеву. «Правильно, — подумал он. — Я и есть Стригалев». Положив не без удовлетворения этот неожиданный подарок в карман полушубка и как бы случайно поймав в себе туманный вопрос: «Почему это я не разделся?» — Федор Иванович тут же увидел на столе еще несколько предметов. «Это тебе», — было написано на другой записке, и на ней лежал продолговатый сверток, перевязанный крест-накрест крепкой ниткой. И на свертке было повторено: «Тебе». Надорвав бумагу на углу, Федор Иванович увидел бледные денежные купюры. Там, похоже, была огромная сумма. Чувствуя неясное беспокойство, с трудом засовывая в карман этот сверток и при этом подумав некстати: «Деньги — это вовремя», он уже читал надпись на заклеенном конверте: «Феде». Болезненным желваком подкатила тревога. Он схватил было толстый конверт, чтобы надорвать, но тут же увидел сложенный вдвое лист, и на нем размашистое:
«Прочитать немедленно». Не прикоснувшись к бумаге, мгновенно, с ужасом обернулся. Вокруг был глубокий полумрак, из него выступали лишь спинки двух кресел. Он бросился к двери, там был выключатель. Широкая клавиша щелкнула под его пальцем. Ослепительно, как электросварка, вспыхнула фарфоровая люстра, и, невольно закрыв рукой глаза, Федор Иванович успел увидеть на диване вытянувшееся тело. Малиновый суконный пиджак. Золотистые шнуры. Маленькие ботинки, примерно тридцать восьмого размера...
Светозар Алексеевич спокойно лежал на боку, лицом к спинке дивана, удобно подложив обе руки под щеку. Он отдыхал от «собачины». Безмятежно, крепко заснул и так, может быть, видя тающий, манящий сон, может быть, даже видя белые косички, шепча что-то, постепенно отошел от этого мира, как знаменитый океанский пароход, под звуки оркестров, чуть заметно отходит от родного материка.
Вытащив его сопротивляющуюся руку, Федор Иванович долго нащупывал пульс. Академик был мертв. Рука была уже прохладна. Все произошло совсем недавно, может быть, полчаса назад.
На полу лежал белый пластиковый патрон. Мелькнули латинские слова. Возле патрона — выкатившиеся из него белые таблетки. На овальном столе, около холодного самовара, стояла бутылка коньяка «Финь-Шампань», отпитая на треть. Рядом сверкал знакомый стеклянный пузырь с желтым коньяком на дне. Федор Иванович глядел на все эти предметы, переводя взгляд с одного на другой, и они рассказывали ему, как все это происходило.
Потом спохватился. Внимание его непонятным образом переключилось — и он уже оказался у письменного стола и читал развернутый белый лист. «Федя! Сделай, что здесь прошу, сделай в последовательности, которая указана. И даже не думай ничего изменять. Добродетель здесь только помешает. Дензнаки — тебе на дело. Как и колхицин. Под столом упакованы: лампа и Петров-В. Лампу возьмешь себе. Она тебе ближе, чем кому-либо. Этой лампой я тебя усыновляю. Петрова отдашь Андрюшке, когда ему будет пятнадцать лет. Вместе с письмом, которое там, под упаковкой. Не вскрывай там ничего, в упаковке передашь. Меня оставь на месте. Все вынесешь, пока ночь, дверь прикрой, не защелкивай. Заклеенный конверт без адреса оставь на столе. Остальные отнесешь к себе домой, дома разберись. Где написано „почтой“ — опустишь в почтовые ящики. В разные. Где написано „в руки“ — все эти письма передашь знакомой тебе женщине, у которой летом был воспитанник, любивший подслушивать беседу философов и не скрывавший при этом улыбки превосходства. Она разнесет, кому надо, и вручит. Передашь завтра. Письмо „Моим непонятным противникам“ прочитай, оно не запечатано, потом заклеишь. Там три экземпляра, один отошли почтой самому Сатане. Я думаю, ты понял, кому. Имеется в виду К. Д. Р. Прости, пожалуйста. Другой — в ректорат. Четвертый (здесь он ошибся — был очень возбужден) — в президиум академии. Как написано на конвертах. Все три письма — заказные — отошлешь утром. После двух ночи в дом ко мне не показывайся. Насчет меня не беспокойся, все меры будут приняты. Мое письмо к тебе прочитай на досуге, когда будешь располагать достаточным временем. Урывками не читай. Читай с должным уважением, писал твой ни черта не насытившийся жизнью, перепутавший все нитки в клубке учитель. Кольцо оставь на пальце. Выноси упакованное через черный ход (с кухни), он открыт. Прямо по дорожке иди к калитке — и в лес, потом, напрямик, — к противоположной опушке и вдоль нее налево — к парку. Это письмо сожги в кухне. Там спички. Ну, Феденька мой, прощай...»
Видимо, тут он и начал глотать свои таблетки и пошел к дивану...
Рассовав все конверты — их было десятка полтора — по карманам, Федор Иванович вытащил из-под стола два хорошо завернутых в твердую бумагу и перевязанных шпагатом предмета. Сразу угадал по форме и весу, что это картина в рамке и тяжелая лампа с абажуром. Поднеся руку к выключателю, долго смотрел на неподвижное тело. Потом решительно нажал клавишу, выключатель громко щелкнул, и тьма отсекла навсегда дорогую часть прошлого, оставившую еще один болезненный след в жизни Федора Ивановича.
Как и было предписано, он спустился с вещами в кухню. Здесь, на столе, лежал спичечный коробок. Федор Иванович сжег лист с предписаниями и дунул на черные хлопья. Потом, толкнув ногой незапертую дверь, вышел на мороз. Чуть слышно похрустывая ледком, дошел до распахнутой калитки, и ожидавшая его тьма приняла одинокого человека и прикрыла черным, пахнущим хвоей рукавом.
Придя к себе, он прежде всего сел читать письмо Посошкова, адресованное в несколько мест.
«Вам, товарищи академики, маститые коллеги, будет небезынтересно это мое писание, — летели красивые, четкие строки. — Особенно же тем из вас, авторам капитальных трудов, ныне белоголовым докторам и академикам, которые проголосовали за прием бездарного знахаря в наши ряды. Лично я голосовал против — открою вам секрет своего бюллетеня. Может быть, поэтому у меня голова не так бела — душа не болела, не кряхтел по ночам. Знайте, Отечество никогда не забудет, что это вы, несколько моих коллег, навязали ему это страшилище и что на вас лежит ответственность за судьбу многих открытий в науке и за жизнь их авторов. Молодцы! Вы же видели, что поддержанная вами галиматья нуждается в постоянной защите со стороны властей, в ссылках на одобрение Сталина! Неужели вы не видели, что у нее нет собственных подпорок! Я знаю, что вы мне скажете: „Ишь, распетушился в гробу. Мертвый живого не разумеет“. Но ведь я был живой и зачеркнул это слово, которое было и вам ненавистно. Вымарал его из бюллетеня! Что вам грозило? Я всегда ломал голову: ну что еще нужно старику, получившему все награды и почести? Взял бы да и отколол коленце перед смертью, чтоб потомки, поражаясь, с уважением вспоминали имя. Я вижу кислые физиономии и повисшие щеки некоторых из вас, тех, кто, как я, был смолоду на верном пути, а потом — как я же! — из земных, то есть подлых шкурных соображений, стали сотрудниками „народного академика“. Что с вами случилось? Да, да, знаю: то же, что и со мной. Я сам это познал: есть еще одна почесть, которую многие белоголовые боятся потерять. Надо, оказывается, суметь безупречно пробежать этот, иногда длинный, оставшийся отрезок от последнего ордена до последнего вздоха. Чтоб на полминуты остановили движение на Садовом кольце, пропуская кортеж, и чтоб похоронили на Новодевичьем кладбище вместе с другими такими же непорочными. В старости все видишь. Все как на ладони. Но и подлость в старости уже не замажешь как еошибку молодости". Если подлость творил думающий старец, в могилу будет зарыт эталон подлости. Но я-то все же свернул под конец на человеческую дорогу, могу перед вами похвастаться. Выпрямил, наконец, проволоку, которая собиралась уже сломаться от частых перегибов то в одну сторону, то в другую. Я сделал дело. За него мне еще скажут спасибо. Думаю, что с этого дела начнет рушиться и плотина, которой этот желтозубый бобер завалил естественно текущую реку науки для того только, чтоб создать себе удобное жилье. Как я их вижу насквозь, таких промышленников! Я мог, конечно, ожидать неприятностей — ведь я отклонился от текста, я превознес произведение проклятого вейсманиста-морганиста! Раньше так, как меня, секли только за троцкизм! Но я сегодня экстерриториален. Я более неприкосновенен, чем американский посол. Так что когда вы разгонитесь меня топтать на своем неискреннем „товарищеском“ суде, вы получите только труп старика, несколько килограммов костей. Валяйте, делайте с ними, что хотите, можете варить из них клей, „меня там нет“ — хорошо сказал классик!