KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Советская классическая проза » Александр Серафимович - Том 3. Рассказы 1906–1910

Александр Серафимович - Том 3. Рассказы 1906–1910

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Александр Серафимович, "Том 3. Рассказы 1906–1910" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Нет, и предания о том погасли.

Не о том ли, как пришли на пустынные берега, когда не было ни станиц, ни хуторов, ни садов, вольные люди, не стерпевшие рабства, но не сумели в привольных степях зажить привольно?

Нет, самая память, откуда взялись, пошли казаки, вытравилась…

Как и у других на хуторе, двор старика был тесен и узок.

Двухэтажный деревянный курень на пригорке глядел на реку, на пропадавший в сухой мгле бесконечный луг, на сияющую на самом краю звездочку креста. Старик выходит на крылечко и, приложив руку козырьком, тоже глядит на старую реку, на луг, на звездочку.

Он высок, широкоплеч, старинная борода не очень седа, а ему – девяносто два года.

Каждое утро выходит он и смотрит из-под козырька, не ворочается ли старина… Нет, не ворочается. Как будто и сорок, и пятьдесят, и восемьдесят лет назад то же было: и Дон, и пески, и луг, и небо, – и в то же время все теперь по-иному, все по-новому. Пропадает благодать простора в степях, пропадает зверь и птица, пропадает рыба в озерах, да и самые озера, пропадает удаль в казаках, мелкий народ пошел. Вон пыхтит и тащится с баржами супостат; какая уж тут рыба, – всю разгонит. И радуется старик, когда увидит, как сохнет на солнышке севший на мель пароход.

Так каждое утро оглядывает старик владения своего неоглядного царства.

Потом проверяет, что делается в узком, подмываемом Доном дворике. Курица вылезла из-под досок и кудахчет, – стало быть, не в курятнике снесла.

– Марья, а Марья, ты что же за курами не смотришь? В курятнике-то у тебя крысы одни живут.

Марья, крепкая жилистая женщина, сожженная солнцем, ветром, лет пятидесяти, засучив рукава и высоко подоткнув юбку, стирает в корыте белье.

– Ну, ладно уж, знаю…

Как и все бабы на хуторе, она встала сегодня, когда еще звезды были на небе, убралась с коровами, прогнала их в степь, выгнала телят, испекла хлебы, отстряпалась, возилась с птицей, банила полы, а теперь взялаеь за стирку. Было одно и то же изо дня в день, вот так уже двадцать два года, не покладаючи рук. Незачем подгонять… И взяло ее зло.

– Да ты ни свет ни заря подымаешься, делать тебе нечего и балабонишь. Сиди уж у себя, чисто сыч!

Старик пропускает мимо ушей, – на то бабы, чтоб молоть.

Не в этом суть, а главное, что и бабы теперь Сталине такие, как по старине: все хи-хи да ха-ха, а нет, чтобы настоящее. Что – настоящее, и сам ясно не представляет, но было иное, и он это чувствует.

Он живет отдельно от тех, занимает верх двухэтажного куреня. В нижнем этаже сложены старые хомуты, седла, мешки с отборным зерном для посева, крысоловка с куском объеденного сала и всякая домашняя рухлядь.

Наверху, в маленьких четырех комнатах, – никакой мебели: только белый стол, табурет и тесаная кровать. Пахнет травами и старостью. По стенам на гвоздиках – множество мешочков с сушеными травами, с семенами, с косточками неведомых зверей и оружие. Кривая баклановская шашка, с которой он ходил на Кавказ, пика – наискось, из угла в угол, во всю стену; еще шестнадцатилетним казачком он служил с нею во время наполеоновского нашествия, много переколол французов – и счет потерял; красная ржавчина, как старая забытая кровь, всю ее оползла.

Но лучшее украшение комнаты – это: в небольшие окна виден Дон, и песчаные косы, и тот берег с наклонившимися вербами, и бесконечный луг, и сияющая звездочка невидимого креста на краю.

Целый день у старика забота и дело. С утра выйдет на крылечко, побранит Марью; если племянник тут – так и племянника, а если работник еще не уехал в поле – то и работника; потом ворочается в комнаты, и начинается настоящее дело.

Ходит старик около стен, трогает мешочки. Из одного семена высыплет, попробует, из другого – травку сухую; разотрет между старыми, костлявыми, иссохшими руками, понюхает плохо слышащим носом.

Потом ходит из угла в угол старыми шагами и старым гнусавым голосом победно поет:

Взбран-ный во-е-водо по-бе-ди-тель-ная.

Ходит, и поет, и ухмыляется хитро, по-стариковски. Чему? Но разве не целая жизнь позади?

Обедать приносит ему в горшочке Марья. Он и ее встречает настороже, хитрой улыбкой, сузив глазки, стоя в углу.

– Ага, принесла!.. Ну, ну, ну… Так, так, так… Попробуй, попробуй…

Марья, раздраженно и сдерживая себя, ложкой черпает кашицу и, дуя, осторожно тянет губами горячее варево.

А он все ухмыляется.

– Та-ак, та-ак… Черпни сбоку, черпни сбоку… Развороти, развороти кашу-то…

И вдруг трясется от охватившей злобы и жует заросшими губами.

– Подсыпала, подсыпала!.. Что не берешь сразу-то? Ага, выбираешь! Нет, ты развороти-ка, возьми-ка с донушка, с донушка, с донушка…

– Тьфу, будь ты проклят! И когда только… – И, переламывая себя, со злобной и льстивой ласковостью говорит, стягивая тонкие позеленевшие губы в уродливую улыбку: – И чтой-то вы, Трофим Никанорыч?.. Али мы лиходеи? Ну вот, вот беру откеда хотите. Господи, да неужто ж мы… Горячее, губы жгешь… Кушайте на здоровьице.

Она уходит, а он принимается за еду, осторожно прислушиваясь к запаху и вкусу.

Старый, с вялой кожей, но еще сильный и бодрый, он борется за свое право на жизнь, борется за свое понимание ее, за свою власть над нею.


Вечером приезжает с поля племянник. Ему шестьдесят два года. Сухонький, маленький старичок, живой и озабоченный, с загорелым зимой и летом лицом.

Когда-то это был офицер старинных времен, каракулями подписывавший свою фамилию, отличавшийся от казаков не лицом, не голосом, а погонами на неуклюжем, мешковатом мундире. Но теперь и это стерлось, и он потонул среди огрубелых, копающихся около земли казаков, и лишь засаленная, заношенная, неизменно зимой и летом на голове, офицерская фуражка свидетельствовала о былом.

Едва смолк скрип приехавшей арбы, уже разносится в объявшей тесненький дворик сухой мгле летней ночи хриповатый, обветренный голос с тем особенным, грубовато-сердитым повышением, которое выдает экспансивность казачьей натуры, все принимающей близко к сердцу.

– Куда хомут бросил? Кому сказывал, как приехал: «Зараз в конюшне вешай»? Н-но народ!.. Марья, а Марья, свиньи опять у тебя просо рассыпали… Ге, кум Мирон! Ну, как?

Густеет синий сумрак, и уже потонули плетни, курени, сады, нет реки. Ярко и весело краснеет, колеблется, потрескивает огонек в летней кухне; вкусно несет оттуда горячими галушками.

В курене с низким выбеленным потолком и чисто выметенным земляным полом уже накрыт домотканой скатертью грубо сколоченный стол. Подрагивает скупым красным огоньком в полуразбитом стекле пахнущая копотью и керосином лампочка на стене. Тонко тоскливо звенят налетевшие комары. Уже дымятся галушки.

Голос Марьи: – Трофим Никанорыч, пожалуйте кушать!.. Григорий Митрич, иди!.. Иван, слышь, иди вечерять.

И вот четверо обсели стол, и у каждого – свое, и каждый, обжигаясь, носит и дует на горячие галушки.

Старик сидит в красном углу под потемневшими, закоптелыми иконами, и девяносто два года, все, как один, смотрят из прошлого и караулят каждое его движение.

Работник ест сосредоточенно, много и без конца набивая оттопыривающиеся щеки. Для него все просто и ясно: поработал с зари, теперь поесть и завалиться спать, а завтра – опять. И так изо дня в день до покрова. А в деревне, в России, – хозяйство, жена, дети.

У Марьи – тоже свое. Где-то в смутном, нежном далеком прошлом – милая Польша. Где-то, как на потерявшемся повороте непылившей дороги, веселая, свежая, гибкая фигура и смеющиеся, задорные глаза, и русая коса, и звонкий голос.

Это – ее веселые глаза, это – ее тонкая фигура, это – ее сбегающая по спине каштановая коса. И казачий офицер, смешной, неуклюжий, с черными, как маслины, глазами, позванивает серебряными деньгами.

И вот – чуждое небо, чуждые люди, старая река, чужие степи. И они не знают, они не видят, сколько бессонных ночей, сколько пролито слез по милом крае.

Звонкий девичий голос…

А теперь – седые жесткие пряди, теперь – грубое, обветренное, полумужское лицо, полумужской голос, крепкая жилистая рука, которая и коня осадит, и сильными взмахами умело перегонит на ту сторону каюк, и раскинет сети. И уже свои – это небо, эти пески, этот зной, эта неустанная работа в поле, в саду, в огороде, эти когда-то грубые и отталкивавшие своей грубостью люди.

Изредка во сне или во время болезни и когда смерть смотрит, – далекое, нежное, смутное, как умершее, воспоминание: звонкий голос, задорный блеск глаз и небо – то, другое, потухшее…

И опять стоит настоящий, теперешний день со всеми своими требованиями, заботами, горем и ожиданием – тем ожиданием, которое двадцать два года владеет ими, владеет их сном, их думами, каждым часом дня и ночи.

Вот они сидят четверо и носят деревянными ложками дымящиеся галушки. И Григорий Митрич говорит:

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*