Александр Рекемчук - Избранные произведения в двух томах. Том 1
Да, в старину — еще сто лет назад и раньше. И не у нас, в России, а там, у них, в Ватикане. Они там делали детям одну мерзкую операцию, после которой голос уже никогда не менялся. Навсегда сохраняя ангельскую высоту и ангельский тембр, он делался лишь безмерно сильней. И такие голоса там ценились дороже золота, потому что каждой церкви хотелось иметь свой ангельский хор, а в особенности ангелов-солистов. И некоторые из этих ангелов сделались знаменитыми на весь мир. Они зарабатывали на своих глотках такие деньги, что, к примеру, один такой ангел, Каффарелли, позволил себе роскошь купить целое герцогство и сделался герцогом. Вот уж небось задавался он, этот герцог!.. Однако герцогу Каффарелли некому было оставить свои земли, свой дворец и свой титул: ведь у него не было герцогини и не могло быть герцогинят.
Теперь, по прошествии времени, я уж куда спокойней перебираю в памяти эти минувшие события моей жизни.
Но тогда, в те дни, даже страшно вспомнить, что со мной делалось. И что со мной делали.
Сперва задушевный разговор с директором училища. Потом педсовет. Потом комсомольское собрание.
Ведь уже в очередной понедельник Мария Леонтьевна все обнаружила своим ларингоскопом — как она любит выражаться: «Мне в этом зеркальце все прекрасно видно». А тут еще кто-то из наших интернатских (уж это, прямо скажем, свинство) наябедничал Владимиру Константиновичу, что я обзавелся заграничным костюмом, нейлоновой сорочкой и галстуком «линкольн». А няньки, как выяснилось, доложили начальству, что Прохоров тогда-то и тогда-то пропадал до поздней ночи.
Отпираться я не стал. Я и так был убит — чего уж убитому отпираться! Я был совершенно убит.
Я сидел на уроке музыкальной литературы, заслоня лицо ладонями с обеих сторон, и слушал, что рассказывает учительница. Вернее, делал вид, что слушаю.
Мне было до крайности обидно. Вчера на собрании все наши ребята голосовали за строгий выговор с занесением. И Витюха Титаренко, и Марат Алиев, и все остальные (кроме Гошки Вяземского — он нарочно смылся с собрания). Не то чтобы я обиделся на это единогласие. Что ж, напрокудил, виноват, каюсь — наказывайте, воздавайте сполна, на всю катушку. Хотя можно бы, конечно, и без занесения.
Но почему никто не взял в расчет, что я и так уже покаран самою тяжкой карой — я лишился голоса. Выговор, ну, тот еще можно со временем снять. Заслужить прощение. Вернуть доверие. А вот голоса мне уж не вернуть. Никогда… Я лежу, сраженный наповал, бездыханный, безголосый. Лежу. И уж Витюхе Титаренко, поскольку он мастер спорта, следовало бы знать, что лежачего не бьют. А он… Ну ладно.
Я рассеянно, в пол-уха внимал тому, что рассказывала преподавательница музыкальной литературы. Рассказывала она о Бахе.
Я покосился на стену. Как раз в нашем классе висел на стене портрет Иоганна Себастьяна Баха. Он в расстегнутом камзоле с бронзовыми пуговицами на обшлагах, в расстегнутой жилетке — дородный такой и важный. Брови нахмурены, глаза строги. Пышный белый парик венчает голову. В руке нотный лист, а что там — «Бранденбургский концерт», или знаменитая ре-минорная Токката, или «Страсти по Матфею» — не разобрать…
Великий, недосягаемый Бах.
Я на своем веку много играл Баха. Когда совсем маленьким был, играл его забавную «Волынку» и грустный Менуэт. Позже — баховские инвенции. Потом «Хорошо темперированный клавир»: прелюдия и фуга, прелюдия и фуга, тональность за тональностью, страница за страницей…
Я подолгу просиживал за фортепьяно. Даже в ту пору, когда пел — когда я пел и был знаменит, и был всеми обласкан, и был счастлив, — я не забывал фортепьяно, хранил верность этому инструменту, прельстившему меня еще в детдоме, еще в Липецке.
Игра на фортепьяно обязательна для всех музыкантов. Потому, что этот инструмент — царь царей. Он — общий для всех. В музыкальных училищах, в консерваториях прямо так и называется предмет: общее фортепьяно. И будь ты хоть скрипач, хоть флейтист, хоть барабанщик, хоть певец, чем бы ты ни занимался, на кого бы ни учился, ты еще непременно должен играть на фортепьяно. Обязан. Но кое-кто смотрит на это общее фортепьяно как на докуку. Ему неохота. Ему это кажется излишним. На скрипке, допустим, он уже скоро догонит Ойстраха-отца и Ойстраха-сына, а на фортепьяно — тут он еще осваивает «Детский альбом»…
Я, между прочим, слыхал, что в Гнесинке один чудак нарочно сочинил «Концерт для общего фортепьяно с оркестром». Там симфонический оркестр выдает на полной мощи бетховенское «Та-та-та-та-ам! Та-та-та-та-ам!», а парень, который сидит за роялем, в ответ одним пальцем: «Во саду ли, в огороде…»
Но шутки в сторону — для меня лично фортепьяно всегда было и святыней, и делом. Я много играл. И на протяжении всех лет мне сопутствовал Бах. То есть бывали у меня и более страстные увлечения, о которых я говорил и еще расскажу, но при этом неизменно оставался Бах, и я думаю, что это навсегда.
Так вот, о Бахе. Я прочел о нем все, что нашлось в библиотеке, и знаю о нем больше того, что спрашивают на экзамене по музыкальной литературе.
И могу, кстати, сообщить, что однажды Иоганн Себастьян Бах тоже получил выговор. С занесением. Наверняка с занесением, поскольку документ этот сохранился до наших дней.
Ему тогда было… что-то около семнадцати лет. Совсем еще молодой, юноша. Он служил церковным органистом в Арнштадте. Ему приходилось исполнять различные хоралы перед началом проповеди, а затем еще и после проповеди. Да и сама эта проповедь, бывало, затягивалась на целый час — разговорится проповедник, не уймешь… И Баху было скучно сидеть сложа руки, слушать эти речи. И он приспособился между двумя хоралами бегать в ближнюю пивнушку: отыграет начало — и туда; пока длится проповедь, вполне успеваешь вытянуть кружечку, поговорить с дружками; а как проповедь подходит к концу, он опять на месте, за органом, опять — хорал…
И какой-то поганец донес об этом церковному начальству. Может, из тех же дружков.
А тут еще он, Иоганн Себастьян Бах (ведь совсем молодой был) привел как-то ночью в церковь одну девушку и там ей сыграл на органе свои ранние сочинения. А куда же ему было ее вести? Дома у него не то что органа, а даже собственного клавесина не имелось — на чем бы он ей мог сыграть? Ведь хотелось, наверное, показать свой талант? Ну что тут зазорного?..
И опять об этом донесли начальству.
Баха вызвали на церковный совет и там объявили ему выговор. За то, что в пивнушку бегал, и за то, что приводил ночью в церковь «постороннюю девушку». (Так прямо и сказано в этом документе: постороннюю!..)
А она, эта девушка, Мария Барбара, была его кузиной. И он на ней вскоре женился. А потом она, бедняжка, умерла. Но выговор так и остался, по сей день…
Да что там начальство, дружки! Его, Баха, собственные дети — и те под конец его жизни стали насмехаться над своим престарелым отцом, хотя он и вывел их в люди, сделал приличными музыкантами, даже композиторами. Они насмехались над своим родителем, называли его «старым париком», хвастались, будто сами они в сто раз гениальнее отца…
Великий, недосягаемый Бах.
А его не успели схоронить, как тут же благодарные сограждане решили проложить через кладбище дорогу, сровняли могилу с землей, замостили булыжником — так до сих пор никто и не знает, где покоится Иоганн Себастьян Бах…
Я еще плотней загораживаю лицо ладонями. Потому что чувствую, как на мои глаза навертываются слезы.
Мне очень жалко его, Баха.
— Да не надо, — сказал Гошка.
— Почему?
— Ну так…
— А почему?
— Говорю: не надо.
Вот еще новости.
Мы стояли с ним, с Гошкой Вяземским, подле станции метро. И я выпрашивал у него две копейки: мне было совершенно необходимо позволить по телефону-автомату, однако у меня, как на грех, не имелось двухкопеечной монеты (был двугривенный, был даже полтинник, но двух копеек не было). А Гошка не давал, хмурился, отворачивал лицо и все твердил: «Не надо».
Между тем звонок этот был необходим. Позарез.
Уже прошла целая неделя, как я не видел Майку. Сперва мне самому было не до нее: педсовет, собрание. Потом я несколько дней подряд звонил ей домой, и как-то так получалось, что всякий раз ее не было дома: то она в библиотеке, то в театре (без меня!). Об этом мне исправно и вежливо сообщала ее мама, когда я звонил. И у меня зародилось подозрение, что это именно она, мама Вяземская, узнав про то, как меня разбирали на педсовете и собрании, решила оградить свою дочь… Вообще мне эта мама не внушала доверия. Я ее терпел только потому, что она была матерью Майки и Гошки. Майки, которую я любил, и Гошки, с которым я дружил.
Три дня подряд я не мог дозвониться Майке. Всякий раз к телефону подходила мамаша.
И сегодня я дерзнул на хитрость.
Я решил воспользоваться Гошкиной помощью. А он не только остался равнодушным к моей идее, но даже уверял, что у него нету этих несчастных двух копеек.