Николай Шундик - Белый шаман
Увидев подвешенные к потолку полога песцовые шкуры, Степан Степанович снял одну из них, привычно встряхнул, подул на мех, сказал восхищённо:
– И что у тебя, Пойгин, за капканы! Что ни песец, то редкостный экземпляр.
Чугунов знал, что говорил: к этому времени он уже был признанным знатоком пушного дела. Не зря стал главным пушником большой округи, занимая к тому же должность директора Тынупской торгбазы. Заматерел усач. Лицо его, не потеряв добродушия, стало грубее, мужественнее, казалось, потяжелели крепкие скулы, во взгляде появилась та уверенность, когда чувствуется: человек знает себе цену.
Продолжая рассматривать шкурку песца, Чугунов вдруг горестно задумался, после долгого молчания сказал Журавлёву:
– Вот же несуразица. Когда жил в Хабаровске, собирался воевать с самураями. Так и думалось: если уж и грянет проклятая – то именно с маньчжурской стороны. А вышло вон как… Совсем по-другому, понимаешь ли, вышло. И оказались, Александр Васильевич, мы с тобой в глубочайшем тылу. Война кончится – в глаза людям стыдно будет смотреть. Попробуй докажи, что тебя не пускали. Не шибко, значит, и рвался, скажут, а то бы пустили…
– Мне три заявления вернули, – угрюмо промолвил Журавлёв.
– Да и мне, понимаешь, не меньше.
– Не исключено, что хватит и на нашу голову… Неизвестно ещё, как поведёт себя Япония. Наверное, не зря нас здесь оставляют…
И опять склонились мужчины над картой. Пойгин остановил взгляд на аленькой точке на чукотском берегу, которую поставил красным карандашом учитель. Это был Тынуп. Здесь жил он, Пойгин. Далеко, ох как далеко от Москвы! Если ехать на собаках, наверно, и года не хватит. Сколько речек надо пересечь, сколько горных хребтов перевалить. Вот она, красная Элькэп-енэр. Отступают росомахи от неё, пятятся назад. А как же иначе? По-другому и не могло быть! Никто и никогда не сдвигал и не сдвинет с места Элькэп-енэр.
Раскурив трубку, Пойгин кинул быстрый взгляд на Чугунова и сказал:
– В пятой бригаде не хватает цепей к капканам. И свечи кончаются. И ещё там просят охотники привезти три палатки. Эта бригада больше всех поймала песцов. Хороший бригадир старик Акко, очень хороший.
– Завтра же пошлю туда нарту развозторга, – пообещал Чугунов, опять склоняясь над картой. – Если так дело пойдёт и дальше… к лету, глядишь, и война закончится. Хорошо бы к двадцать второму июня ворваться в Берлин. Чем начал Гитлер-подлюга, то и получай!
Так мечталось Чугунову в тот раз в яранге Пойгина. Однако главные испытания были ещё впереди. И летом сорок второго, и зимой сорок третьего года все в Тынупе жадно искали на карте Сталинград. И опять ликовал Пойгин вместе с Кэтчанро, склоняясь над атласом, когда росомахи были повергнуты и в Сталинграде. И, спрятав свою драгоценность в ящик, Пойгин мчался на собаках в море, как прежде, отчаянно рискуя, чистил и снова заряжал капканы в пургу. Ятчоль изумлённо разводил руками и говорил: «Песцы сами лезут в капканы Пойгина, ну просто воют, чтобы поскорее в железо лапу сунуть».
Наконец наступил и долгожданный День Победы. Пойгин впервые за долгие четыре года войны вспомнил о бубне. После митинга он пригласил Журавлёва к себе в ярангу, откупорил бутылку со спиртом и сказал:
– Сегодня буду немного пьяным. Но в бубен ударю, пока трезвый. Я белый шаман. Бубен мой способен только на внятные говорения.
Журавлёв хотел сказать, дескать, не надо бубна, но вовремя одумался: это, наверное, очень обидело бы Пойгина. В тот раз Журавлёв впервые увидел, каков Пойгин со своим гремящим бубном. Чуть побледневшее лицо его стало отрешённым, глаза смотрели не столько вдаль, сколько вовнутрь себя – туда, как он сам говорил, где живут душа и рассудок. Бубен его не просто гремел, он повторял стук сердца, он куда-то спешил с доброй, очень доброй вестью, он по-детски смеялся, он скорбел, он обвально обрушивался громом возмездия.
Журавлёв ушёл от Пойгина, весь переполненный звуками его бубна. Он даже как-то весело рассердился: «Да что это, чёрт подери, со мной происходит?!» А бубен звучал в нём, и это были удары парадного шага и тех солдат, кто дожил до победы, и тех, кто пал… Встали павшие, выстроились и пошли, пошли, чеканя шаг; всё дальше уходят, уходят в бессмертие. Охмелев от радости и выпитого, Журавлёв смотрел на ликующий Тынуп, поглядывал на майское солнце, уже не уходившее за черту горизонта, и ему чудилось, что солнце тоже звучит, как бубен Пойгина…
Вельботы! Это диво просто, настоящие вельботы! Пойгин оглаживал борта вельботов, на которые отныне пересаживались охотники, и смеялся от радости, как мальчишка. Потом отходил чуть в сторону, смотрел вдоль стремительных линий вельботов, нащурив глаз, как это бывало, когда он целился из карабина. Вельботы ещё были на берегу, но он уже чувствовал их стремительное движение, стремительное, как выстрел, он знал толк в этих линиях, он столько соорудил за свой век байдар. Но байдара, с её лёгким каркасом, хрупка, байдара почти плоскодонна. А у вельбота – киль! Вельбот не боится морской волны, у вельбота могучий мотор – намного сильнее руль-мотора.
Вельботы! Вельботы! Их пять в Тынупской артели. Пять вельботов. Это значит, артель становится в десять, в двадцать раз сильнее. Завтра ранним утром Пойгин поведёт пять вельботов по солнечной дороге, навстречу солнечному лику, возникающему из морской пучины, который он так легко и с такой радостью представлял себе ликом Моржовой матери.
Вот и долгожданное утро. Вельботы на воде. Бежит, задыхаясь, Журавлёв, не бежит, а летит Кэтчанро, машет руками:
– Возьмите меня!
И вот мчится Журавлёв в флагманском вельботе, подставляя лицо резкому ветру, смотрит на солнечный шар, поднимающийся из моря. Увидишь один раз такое – на всю жизнь запомнишь. Да, тебе известно, что дневное светило где-то далеко-далеко во вселенной, вне земного мира, но ты не можешь избавиться от мысли, что оно родилось где-то в недрах земли и теперь выходит из её чрева, пробив морскую пучину. Земля родила свет, земля родила тепло, земля родила жизнь! И кричат, кричат об этом чайки, высовывают тюлени круглые головы, торопясь не пропустить этот удивительный миг, где-то далеко на горизонте, приветствуя солнце, выпускает фонтан владыка морей – кит. И кажется, что вот так и твоя душа, как недра земли, взрастила что-то огромное, светлое и тёплое, и ты способен обнять всё человечество, всё сущее на земле. «Эх, Кэтчанро, Кэтчанро, восторженный ты человек!» – обращался сам к себе Журавлёв. Ему нравилось его чукотское имя. Он повторял его, как поэтический рефрен, в минуты особого настроения, когда хотелось взлёта мысли и чувства. Он будет, будет писать книгу! Будет рассказывать людям о том, что он увидел за три года жизни в кочевье. Вот и сейчас он не случайно попросился в море. Поднимайся, Кэтчанро, всё выше и выше, тебе есть о чём рассказать.
Мчались вельботы навстречу солнцу. Пойгин сидел у мотора, порой поднимая бинокль к глазам. Внешне он был бесстрастным, но Журавлёв чувствовал, как всё существо этого человека пронизывает восторг, порождённый мощью мотора и стремительным бегом вельбота по морским волнам.
На носу вельбота полулежал Мильхэр, покуривая трубку. Всё насмешливее становилось его лицо, густо побитое оспой. Журавлёв догадывался: сейчас – Мильхэр начнёт подшучивать над Ятчолем, не зря кидает в его сторону бесовски-лукавые взгляды. А Ятчоль устроился подремать у самых ног насмешника.
– Если приснится стадо моржей, скажи нам, – начинает Мильхэр задирать Ятчоля.
– Ему чаще умка снится, – с хрипотцой, прокашливаясь, подыгрывает Мильхэру старик Акко.
– Проснись, Ятчоль, расскажи, как умка поломал твой патефон и «Калинку-малинку» сожрал.
Ятчоль пока помалкивает, неопределённо улыбаясь. Он знает, что его терпимость к насмешкам смягчает людей, имевших все основания его ненавидеть. Ожесточение против него как бы растворялось порой в злых, но всё-таки насмешках, а не в проклятьях. И когда люди, нахохотавшись, чувствовали себя отомщёнными, Ятчоль сам позволял себе высказать всё, что он о них думал. И пусть ответный хохот часто повергал Ятчоля в бессильную ярость, но это было для него всё-таки лучше, чем выходить на поединок уже другого рода, когда мужчины сводят счёты по-мужски, – Ятчоль всегда избегал такой неприятной для него возможности. Так всё это понимал Журавлёв.
А история с патефоном была ещё совсем свежей, и насмешники отводили душу, пересказывая её вновь и вновь, оснащая с каждым разом всё более невероятными подробностями.
Однажды Ятчоль пришёл к Чугунову на торгбазу и попросил в долг немало товаров, конечно, имелась в виду и акамимиль – плохая вода, иначе говоря, спирт.
– Ну, зачем тебе плохая вода? Сам ведь говоришь, что она плохая, – горестно морщась, остепенял Степан Степанович Ятчоля, которому захотелось почувствовать себя «немножко весёлым».
– Печаль в меня вселилась, – оправдывался Ятчоль. – Помрачение от печали находит. На Мэмэль, будто келючи, рычу. Она вздрагивает от страха по ночам так, что боюсь, яранга развалится.