Леонид Соловьев - Новый дом
Так думал председатель, читая свой план. Он взглянул на Кузьму Андреевича и осекся. Как хорошо он знал эти поджатые губы, ушедшие вглубь матовые, без блеска, глаза; и весь-то мужик сидит в такие минуты непронимаемый и бесчувственный, как идол, и на его широкой груди не шелохнется седеющая борода.
Председатель бросил тетрадь на стол. Правленцы молчали. Председателю хотелось крикнуть: «Да неужто все время канатами вас, идолов, с одной ступеньки на другую тащить!» Он остановился перед Кузьмой Андреевичем.
– Не ндравится? Испугался?..
– Чего ж пугаться? – возразил Кузьма Андреевич, обиженный председательским тоном. – Пугаться нам нечего. План твой – дело хорошее. Строиться нам так и так не миновать, с этим планом выйдет дешевле…
– Начало опять же есть, – подхватил, обрадовался председатель. – Силосная башня – раз! – Он загнул палец. – Коровник! Амбулатория! Товарищи правленцы!..
Кузьма Андреевич нырнул в тень. Собственные слова он понял как лживые и лицемерные.
– Начинать нужно с электричеством в этом году, – громко сказал он.
Правленцы молчали.
В сенях послышался шум, потом голос Тимофея: «Тише вы, обцарапаете!» Кузьма Андреевич высунулся в сени посмотреть и отступил, изумленный, пропуская Тимофея и двух его старших сыновей. Ребятишки несли какую-то длинную доску, скрепленную поперечинами. В комнате запахло сырой краской. Серьезный и торжественный, Тимофей перевернул доску. По бледно-голубому фону красовалась ярко-зеленая надпись:
ПРАВЛЕНИЕ КОЛХОЗА ВЛАСТЬ ТРУДА
– Как я на тяжелую работу не могу идтить, – сказал Тимофей, – и справку имею от доктора на цельный месяц, а днем я свободный, то сделал я вывеску.
Ему хотелось говорить убедительно. Он добавил:
– Масляная краска. Николаевская.
Помолчал и еще добавил, вздохнув:
– Бесплатно.
– Ну что ж, – сказал председатель. – Вывеска – тоже дело. Спасибо, Тимофей! Дурь-то, значит, выветрило из головы?
– Дурь! – торопливо ответил Тимофей. – Не отказываюсь, была дурь. Только городской доктор-профессор говорит, что эта дурь произошла от килы. Так прямо и сказал: «В твоей, – говорит, – голове от этой килы должна быть дурь. Гной на мозги бросился…» А нынче я прояснел.
Кузьма Андреевич потрогал вывеску пальцем.
– Отойди! – заорал Тимофей. – Не видишь – сырая! Лезут всякие…
Кузьма Андреевич опешил от такой дерзости, сам председатель никогда не кричал на него. Кузьма Андреевич нахмурился, готовя лодырю и нестоящему мужичонке Тимофею ответ, достойный лучшего ударника и члена правления. И не смог ответить, как будто Тимофей в самом деде имел право ему грубиянить.
– Нынче нам от этого плану податься некуда! – вдруг закричал он, опьяняя себя, бестолково размахивая руками. – Начало ему положено, верно, мужики!..
На полуслове он оборвал свою речь и подумал вслух:
– А доктор-то, Алексей Степанович, уезжать хочет.
Он нечаянно сказал это, хотел только подумать. Он испугался. Председатель требовательно смотрел на него.
– В Москву?
– В Москву, – ответил Кузьма Андреевич, и с этим коротким словом свалилась тяжесть, томившая его целый день.
Он прямо смотрел в председательские глаза. Потом грудью надвинулся на Тимофея.
– Ты с кем говоришь, а?.. Ты что орешь?..
Тимофей завял и молча отошел к двери.
Кузьма Андреевич, стыдясь сознаться, что намерения доктора были ему известны еще утром, сказал, что, выйдя на крыльцо, встретил Устинью, которая и сообщила ему об отъезде. Председатель огорченно выругался и начал составлять бумагу в райисполком. «Просим принять меры, – писал он, – как в колхозе без амбулатории жить невозможно…» Члены правления всполошились; Кузьма Андреевич облегченно и радостно торопил председателя, доказывая ему необходимость доставить бумагу в райисполком завтра же утром. Но это косвенное участие в задержании доктора не удовлетворяло его. Быстрым шагом он направился в амбулаторию.
– Ты кто есть – баба? – сурово сказал он Устинье. – Неужто удержать не можешь? А хвалилась!..
– Привязывать его, что ли! – закричала она.
– Эх!.. Вы, бабы, завсегда секрет имеете, как мужчинов к себе привязывать. А ты?.. Я да я, да лучше меня бабы нет. А самого свово главного бабского дела не можешь исполнить… Гаврила Степанович и то говорит…
Он не щадил ее женской гордости. Она прогнала его. Он пошел обратно в правление, где возбужденно спорили мужики; а Гаврила Степанович портил четвертый лист, сочиняя бумагу в райисполком.
26
Доктор вернулся поздно. Устинья встретила его приветливо. На ужин она приготовила молочную лапшу. Пряный густой пар оседал на холодных оконных стеклах. Устинья не пожалела сахара, а доктор не любил сладкого и, несмотря на ее настойчивые уговоры, съел всего одну тарелку.
Она собрала посуду, вытерла концом длинного расшитого полотенца стол. В дверях она задержалась дольше обычного, взгляд ее был зовущим.
Доктор накинул крючок и стал раздеваться Правый сапог, порванный над задником, застрял. Доктор рванул ногу, шов разошелся с шипением, сапог лежал на полу, распластанный как треска. Доктор швырнул его под скамейку, сапог стукнул глухо, точно пол был застелен войлоком.
Доктор потушил лампу. Необычайно холодной показалась ему простыня. Что-то звенящее, как большой комар, заныло в комнате. Тени сдвинулись в угол; казалось, что угла этого вовсе нет, а комната выходит прямо в ночь, в поле – ветреное, залитое ледяным лунным светом.
Доктор закрыл глаза. Тело его потеряло вес и плыло, тихо вращаясь. К горлу подкатился тугой комок. Холодный и липкий пот заливал лицо. Грудь раздувалась впустую, не забирая воздуха.
– Уж не заболел ли? – сказал доктор и не услышал своего, голоса. – Конечно, заболел. Вот некстати!
Бредовое забытье охватывало его, отчаянным усилием он заставил себя очнуться. «Скверно», – подумал он, встал и, пошатнувшись, схватился за стену. Он опустился мимо кровати, на пол. Сидя в одном белье на шершавых досках, он сделал усилие, чтобы прояснить сознание. Это удалось ему, правда, на полминуты, не больше.
Шею его растянуло вдруг резкой судорогой, опять подступила тошнота, он ощутил во рту медный вкус и понял, что отравился.
Он хотел подняться – и не смог. Он пополз. Очень ясно он вообразил нелепость своего большого тела, распластавшегося на полу. Царапая дверь, обламывая ногти, он кое-как дотянулся до крючка, откинул его. И то, что он увидел за дверью, показалось ему сначала наступлением нового бреда: Устинья стояла там, держась, за притолоку. Он протянул руку, Устинья склонилась к нему, горячие судороги шли по его телу. Он задыхался.
– Молока! Скорей!
Юбка выскользнула из его пальцев: скрипнул ноготь, проехавшись по грубой ткани. Пронзительно кричала Устинья. Откуда-то возник Кузьма Андреевич, он поил доктора молоком у открытого окна, доктор пил с жадностью, сейчас же извергая все обратно.
Гаснущим сознанием он уловил возбужденные слова Кузьмы Андреевича:
– Дура ты! Кто же тебе эдак-то приказывал?
Красные, зеленые круги вращались все быстрее и насмешливее. Кузьма Андреевич потащил доктора к постели.
…Ночью доктор с помощью Кузьмы Андреевича несколько раз подходил к окну пить молоко. Опасность уже миновала, сердце работало ровнее, дышалось легче. Но во рту еще чувствовался медный вкус.
27
Он проснулся и долго лежал с закрытыми глазами, прислушиваясь к сдержанному, мерному говору мужиков. Было уже поздно. Солнце стояло напротив окна и светило доктору прямо в лицо.
Он открыл глаза, приподнял с подушки тяжелую голову. Он увидел у своей постели председателя Гаврилу Степановича и все колхозное правление. Кузьма Андреевич сердито зашептал, и все вышли на цыпочках. Шапки остались в комнате. Доктор понял, что мужики вернутся.
– Лежи, лежи, – сказал Кузьма Андреевич. – Ай скушно? Хочешь, про старину скажу… Я ее, мил-человек, наскрозь помню. Пятерку заработал. Да-а-а… Места наши в старину были глухие да лесистые… Ничего мы не слышали, ничего не видели, а чтоб радиво – этого даже не понимали… Да-а… Приехали к нам, значит, из купцов из московских Флегонтов Маркел Авдеич…
Кузьма Андреевич приостановился, потом сказал нерешительно:
– А знаешь, мил-человек, ну ее к бесу, эту самую старину! Брюхо-то прошло?
Превозмогая слабость, доктор оделся и подошел к окну умываться. Кузьма Андреевич вылил все ведро на его круглую голову. Вода была холодная и густая, ветер обдувал мокрое лицо доктора. Он видел на рябиновом листке стрекозу, она покачивала длинным, с надломами туловищем, струящиеся крылья ее были едва отличимы от воздуха. Красноголовые муравьи тащили разбухшую от сырости спичку, белобрюхий паук поднимался на крышу, раскачиваясь и вбирая в себя блестящую нитку, словно была в паучьем животе заводная катушка. Петух горловым голосом разговаривал с курами, раскапывал навозную кучу, а оттуда столбом, как светлый дым, поднимались мошки, потревоженные в своем предзимнем сне. Оклевывая рябину, летали растянутыми стайками дрозды, – все было четким, прозрачным, и на всем лежал синеватый осенний холодок. Доктор подумал, что мог бы не увидеть ни сегодняшнего утра, ни стрекозы, ни муравья, ни рябины. Доктор вздохнул глубоко… еще глубже… и еще глубже, потом потянулся, полный желания ощутить каждый свой мускул, все свое тело на земле.