Сергей Петров - Пора веселой осени
Жена хмурилась.
— Ты лучше бы отдохнул. Сад ведь тебе не к спеху.
В ответ он отмахивался: зачем ему отдых? Не нуждается он в нем. Наоборот, в ту пору почувствовал он новый прилив сил, спал крепко, просыпался хорошо отдохнувшим, с ясной головой, с пружинистой легкостью в ногах и снова мог волчком крутиться весь день на работе. Он загодя, осенью, завез для сада саженцы и уложил их в прикопочную канаву, засыпал корни землей, до цементной плотности пролив водой эту землю. Осенью отрыл он и ямы, чтобы сразу, как оттает весной земля, приступить к посадкам.
Дом, для усадки, для крепости, простоял всю зиму пустым. Переехали в него летом, и всем он сразу понравился. Бревна его, круглые, гладкие, одно к одному, долго сочились смолой, и во дворе пахло сосновым бором.
— Словно в деревне или на даче, — радовалась жена.
Ей полюбилось кормить по утрам купленных Андреем Даниловичем на базаре кур. Она выходила босиком во двор, забрав под косынку волосы, открывала дверку-курятника, напевно приманивала кур:
— Цып-цып… Цып-цып… Цыпочки… цыпуленьки, — и плавным, округлым движением руки бросала им хлебные крошки, будто вовсе и не кур кормила, а лебедей в озере.
Но эта игра быстро ей надоела. Она забыла о курах, да и вообще больше ни за что в хозяйстве не бралась. Андрей Данилович было обиделся, но скоро смирился: жена готовилась сдавать кандидатский минимум, работала над диссертацией. Бросив после войны хирургию и став детским врачом, она занималась самозабвенно, словно наверстывала упущенные годы. Сидела по вечерам за письменным столом, обложившись книгами, листала их, шурша страницами, делала пометки. Лишние книги сбрасывала под стол, в ноги. Одну половину лица ее розово освещала из-под абажура настольная лампа, и волосы на голове, пронизанные светом, казались пушистыми, легкими, в тени же неосвещенной стороны волосы были другими — тяжелыми и темными, точно смоченными водой. Когда она работала, к ней лучше было не подступаться. Даже если дети, дочь и сын, играя, подходили к столу, то и тогда она не прерывала занятий.
— Идите… Идите… Поиграйте, — рассеянно гладила она их по головкам и кричала в соседние комнаты: — Мама! Андрей! Да обратите вы на детей внимание… Ну мне же заниматься надо.
Не, изменилась она и после защиты кандидатской диссертации. Стала подумывать о докторской и все так же сидела по вечерам за столом. Только еще меньше оставалось у ней времени для семьи. Но иногда она на несколько дней забрасывала занятия, не подходила к столу, не листала книги. В доме становилось шумно и по-особенному весело. Она возилась с детьми, на нее находил стих помогать на кухне матери, она тормошила Андрея Даниловича и заигрывала с ним, как девушка. Он веселел сердцем и тоже в такие дни вел себя так, словно она еще не жена ему и он только-только за ней ухаживает.
В гости к жене иногда приходили ее друзья — народ в основном шумный, на язык несдержанный, и Андрей Данилович первое время их опасался и заявлял, что в гости они не приходят, а сбегаются: говорить начинали еще с порога, разговор у них легко перерастал в спор, подчас непримиримо-жестокий — до обид, обвинений и оскорблений. Сидя на обитой зеленым рубчатым вельветом тахте, он молча вслушивался в непонятные, часто звучавшие не по-русски слова и прятал в отяжелевших бровях ревнивые огоньки глаз. Даже жену он не спрашивал о неясном, запоминал звучание слов и в одиночестве справлялся по словарю, что же они означают. Если в пылу спора к Андрею Даниловичу вдруг обращались с вопросом, то он тянул сложенную рупором ладонь к уху и переспрашивал: от контузии при ранении он и верно был глуховат на левое ухо и, пользуясь этим, уходил от ответа.
Столкнувшись с ее друзьями, он быстро понял, что у него нет именно той самой эрудиции, которую они так высоко ценили, и мучительно — до озноба в спине, до дрожания рук — боялся уронить себя в глазах жены. Тогда же он заказал на мебельной фабрике книжные шкафы — полированные, с раздвижными стеклами вместо дверок. Поставленные два в ряд, они заняли всю стену. А вскоре Андрей Данилович неожиданно для домашних поступил учиться в педагогический институт на заочное отделение исторического факультета. Пошел он туда по той простой причине, что в армии проводил с солдатами политзанятия и считал, что ему легче сдать экзамены именно на этот факультет, а не на остальные. Да и неважным казалось, куда идти, лишь бы учиться, побольше узнать книжной мудрости. Но знакомым объяснял:
— Люблю историю. Да и хозяйственнику трудно обойтись в наше время без знаний истории и педагогики.
Туманный этот ответ озадачивал, и Андрей Данилович прослыл человеком с чудинкой.
Память у него была свежей, он хорошо запоминал прочитанное, и учеба проходила между делом, как отдых, но все равно к четвертому курсу институт ему до тошноты надоел, и он так его и не закончил. Зато появилась привычка к чтению, он не упускал случая пополнить библиотеку, и шкафы стояли забитые до отказа. Попадались книги и редких изданий. Одну из таких он случайно достал в заводском дворце культуры. Пришел туда по делам, а библиотеку — очень тесную, неудобную — как раз освобождали от старых книг. Пожилая женщина с длинным списком в руках продвигалась боком в узком проходе вдоль запыленных полок и сбрасывала на пол не пользовавшиеся спросом издания, а ее помощница сносила их в угол, в общую груду. Андрей Данилович нарушил груду носком ботинка и тогда открылась толстая книга в твердом светлом переплете, с заголовком, набранным древним шрифтом: «Архитектура в памятниках западного средневековья». Он выпросил ее и унес, а дома с удивлением прочел на обложке иное название: «Агрикультура в памятниках западного средневековья». Жена, смеясь, пересказывала потом случай этот как анекдот. Андрей Данилович и сам над собой посмеивался, но вечером, включив у изголовья торшер, прилег на тахту с книгой, решив ее просмотреть, пролистал предисловие, дошел до «Начал» Исидора Севильского, прочел: «Как учит Варрон, четверояким может быть поле. Потому что либо бывает оно нивой, то есть, посевным участком, либо участком насаждений, пригодным для деревьев, либо пастбищем, свободным для травы и скота, либо цветущим садом, годным для пчел и цветов», — и вдруг со стеснившим горло странным ощущением большой утраты живо припомнил поляну в березовой роще за дальней колхозной поскотиной и себя в жаркий день на этой поляне. Березы от солнца ослепительно белые, только чуть тронутые по стволам чернью, воздух раскален и тягуч, все вокруг сомлело от жары, все словно спит, но над самой землей стрекочут кузнечики, в траве стоит звон, а с цветка на цветок, неторопливо примериваясь, грузно клоня стебли, перелетает большая мохнатая пчела с мучными крапинками пыльцы на пестрой шерстке. Он осторожно тронул дальше страницы книги, серые, слегка пожелтевшие по краям, точно прихваченные пламенем, и от знакомых названий грудь обдало теплом. Борона, лемех, серпы, мотыги, новь, выгон, ярмо, дышло, мякина — все было привычным с детства, близким сердцу. А то, как об этом говорилось в книге, трогало до умиления. Он не смог спокойно лежать, сел на тахте, взъерошил волосы и позвал жену:
— Вот послушай-ка, Алла, послушай, как любопытно: «Сошник называется так потому, что силою землю взрывает или оттого, что он извергает землю». И дальше, дальше! Это из Лукреция взято: «…Загнутый железный сошник плуга тайно стачивается в ниве и через ущерб приемлет блеск». Каково, а? «Через ущерб приемлет блеск». А знаешь, откуда название борозды произошло? От солнца… Борозда называется «от солнца», потому что пахота ухватывает солнце.
— Да, да… Интересно, — жена занималась и не сразу сообразила, о чем он говорит, а сообразив, удивилась. — Неясно что-то. Как это понять, борозда… и солнце?
— Здесь толкуется латинское происхождение слова. У нас борозда или борозна происходит от старых — «бразда», «бразна». Всякая резь желобом, как сказано в словаре Даля. А тут латинское: «сулкус» от «соль» — солнца. Поле во время пахоты рассекается, открывается, и лучи проникают глубже. Вот и выходит, что пахота как бы ухватывает солнце.
Думая о своем, она протянула:
— А-а… Раз так — то ясно.
Андрей Данилович затих и полистал дальше страницы. Сидел, прижимая к зардевшимся щекам ладони, читал положенную на колени книгу и вдруг тихо, с восхищением простонал:
— У-уу, как написано. Зубы ломит. Ты только послушай, послушай! Был такой огородник, Валафрид Страбон. Вот что он писал: «Когда сестра старости зима — чрево целого года и грозная пожирательница огромного труда, — изгнанная приходом весны, скроется в самые недра земли, когда весна — начало круговорота года и его украшение — начнет разрушать грозные следы скупой зимы, вызывая прежние формы вещей и возвращая старый блеск захиревшему сельскому пейзажу, когда чистый воздух начнет открывать ясные дни, а травы и цветы, подымаясь вслед за Зефиром, вытянут нежные верхушки корней, долго скрывавшиеся в мрачных недрах, леса покрываются зеленью, горы — сочной травой, и на веселых лугах покажутся уже приметные кустики, — тогда и наш садик, расположенный на небольшом участке земли к востоку, прямо перед дверьми моего крыльца, заполнит крапива, и скромная землица выведет на поверхность травы, дающие жгучие яды, пригодные, чтобы ими намазывать копья. Что мне делать? Таким густым был внизу ряд сплетавшихся корней, как это бывает, если опытный мастер оплетает из гибких прутьев решетки для стойл в конюшнях. Поэтому ни минуты не медля…» — Он назидательно поднял вверх указательный палец. — Заметь: ни минуты не медля! «…Я подхожу с плугом к слежавшимся глыбам, подымая пашню, которая цепенеет в объятиях выросшей без зова крапивы».