Василий Коньяков - Далекие ветры
— Ну и удержал?
— Удержал… У него не заржавеет.
Катя улыбается, покусывает губы, молчит. Сидит она близко у приемника, и тугой свет из отверстий падает на ее ноги. Они проявляются в полумраке. Катя их не прячет, и они, в серых чулках, пепельно-розовы.
В деревне о Кате с Юрием говорят:
«Агроном у нас бойкий, а жена его форсистая и строгая. Идет, поздоровается ласково, но идет, будто она на свете одна такая. И на это не обидишься».
Юрия я почти не знаю. Представляю его в институте. Высокий, красивый, независимый с преподавателями и необходимый на студенческих вечеринках.
Катя смотрит пристально перед собой, и ее ресницы вздрагивают. Чтобы не рассмеяться, она наклоняется.
Когда-то натурщица вот так же вытянула перед собой длинные ноги. Я смотрел на них и думал: «Почему они кажутся красивыми?»
Потом наметил первые штрихи. На холсте появились линии, а передо мной были объемные ноги. Я хотел почувствовать их форму линией. Я ее искал углем, а линия была жирна и скучна — не было объема, не было пространства за ней. Я начинал злиться.
Я мысленно брался за ноги, переставлял, разворачивал. Они не давались, грубели. А потом… Вылепленные тенями, пойманные, прочувствованные, они лежали на холсте, и я мог держать их в ладонях. Они уже были объемны и черны, и исчезло перед ними неясное первоначальное благоговение.
А сейчас в полутемной комнате греет от радиоприемника ноги женщина — доверчиво и наивно. И не догадывается о мыслях моих — они неожиданные и грустные. Я уже знаю, что никогда не отметят меня, не засияют беспечно мне своими глазами девушки вот с такими детскими губами. Они теперь будут вечно чужими.
Я смотрю на Катю, на ее глаза, ноги. Мне не хочется быть художником, думать, чтобы не потерять робкие и бережные чувства.
— Саня, — говорит Юрий и смотрит на меня. — Где вы такие картины достали? Сколько ни смотрю — все не пойму, что там происходит. Какой-то кретин без шеи стоит у трактора, женщина с хищной челюстью на коленках меряет что-то палкой. Перед ней меня берет оторопь. Саня, ты скажи, кто такую вещь выдал? Где ты ее достал?
— Городские приезжали хлеб убирать. С шахт. Один художником объявился. Все на поле работали, а он в клубе рисовал. До обеда рисует, а после на речке рыбачит. За полтора месяца только три картины успел. Я их сначала тоже испугался, а потом повесил. У нас совсем ничего до этого не было.
— Платили ему?
— Он на трудодни согласился. Как все.
— Только три картины успел… По-моему, он был тихоход. Андрей, как находишь?
— Он не ленился. Хлеб свой заработал. Картины же большие.
— Саня, — говорит Юрий. — У тебя тоже перед ними оторопь? Знаешь что? Ты их выброси, пока ночь. Мы с Андреем поможем. Мы сильные.
— Это можно. Только пусть еще повисят… А вот вы мне объясните, почему художники всех людей за дурачков считают. Я в городе зашел в один магазин — там картины продавались. Дай, думаю, приценюсь. Висит вот такая — с нашу. Три тысячи пятьсот рублей. Я чуть не сел… Пячусь, запнулся обо что-то. Глянул — голова скульптурная. А на ней бирка — две тысячи пятьсот рублей. Ну, думаю… вот бы разбил… Нет, надо сматываться.
Художники себя ценят дорого, а других нет… потому, что заелись. У заведующих клубами оклад сорок рублей, а они что, меньше художников есть хотят? Да если бы я не получал за радиоузел, да за кино, я тоже давно бы ноги откинул.
Моргнул свет. Раз, два…
— Предупреждают, — всполошился Саня, — сейчас выключат. Уже двенадцать.
Мы вышли на улицу. Мотор электростанции сбился, и свет в окнах затухал толчками и исчез. Глаза привыкали к темноте. На краю деревни лаяла собака одиноко и гулко, как в пустом доме. Небо сдавило влажную оттепель, отсосало белизну снега, и снег сиял лиловыми сумерками. Коненковские избы нависли над дорогой. Темные окна не впускали, гасили воображение.
— Саня неподражаем. Кладезь житейской мудрости, — сказал Юрий. — Свои возможности знает. Катя мне доказывала как-то… Знаешь, что она отстаивает? Деревне нужен врач-психолог, как в бразильской футбольной команде. Некоторая духовная единица, которую колхоз должен оплачивать. Чувствуешь, до чего договорилась? Хочет секретаря партийной организации колхоза подменить или надстроить третий этаж.
— А… Ты не понимаешь, — с досадой возразила Катя. — Он же отсюда. Тоже ничего не смыслит… Взяли и оскорбили сегодня старика. А побуждения, наверно, были добрые… у секретаря. Но ведь и ему кто-то должен сказать, что в основе этих побуждений должен быть смысл, а не издевка, не фальшь неумной инсценировки. Ведь убито что-то настоящее. Ну разве можно людей ставить причиной насмешек.
Симпатичные девчонки долбили ботинками в пол, как марионетки, — кто кого перестучит. Выбили всю пыль из досок. Но ведь людям этого уже мало. Они допущены к телевизорам, кино, радио. Они научились отбирать, оценивать, сравнивать. И кто-то должен приобщать их самих к настоящей культуре. А они не дали, не выделили места этому кому-то. Его нет, этого места в деревне, оно не оплачивается. Я говорю не о смене завклубом, а о серьезной переоценке всего устоявшегося.
Я знаю, что мои домыслы уязвимы. В других деревнях, наверное, есть учителя, неравнодушные, заинтересованные, и всю общественную работу берут на себя. Но учительская инициатива сезонна. Нахлынула, отхлынула. А учитель — если он не случаен, не ленив, должен честно делать свою работу. У него слишком много дел в школе. Только равнодушный к ребятам человек находит для себя побочные занятия.
Да и учителя…
— Давно собрались бежать, — сказал Юрий.
Катя отстранилась от него, отстала. Казалось, была она недовольна своей горячностью, словно проговорилась, допустила стороннего к своему интимному спору. И, будто вспомнив что-то, с вызовом вздернула голову, и я почувствовал: если она ответит сейчас что-то, то слова ее будут полны насмешливого скепсиса.
— Ну и что же сельский психолог заметил в современной деревне?
— Пьют много, а… праздников нет…
Это за нее ответил Юрка. Катя сокрушенно вздохнула.
— Вывод у нее оригинален, как у всех женщин: водка и меня погубит.
— Юрке очень легко жить.
Вдруг она повернулась ко мне.
— Хорошо, что его однажды притащили. А вы его как, на руках?
Катя свернула домой.
— Заходи к нам… — сказал Юрка. — Что дома сидишь?..
6 декабря.
Плохая я хозяйка. Ничего Юрке вкусного не приготовила. Ни разу. Пойду сейчас к тете Шуре Королевой и принесу капусты на ужин. Картошки нажарю, со сметаной. Я видела, как здесь готовят: сковорода шипит, а края миски прыгают над густой жижей. И запах в комнате…
Хорошо, что еще не стемнело.
Я взяла бидон и вышла. Тети Шуры в избе не было. Никого не было. Я не знала — уходить мне или подождать. Остановилась у двери.
Вскоре послышались шаги в сенцах. Вошла хозяйка, поставила ведро с морковью на скамейку.
— Ой, здравствуйте. Я ведь и не пойму, кто это, сослепу.
Присмотрелась ко мне:
— Доченька… Что в темноте сидишь? Огонь зажги. А я в погребе там копаюсь.
Остановилась передо мной, сцепив пальцы, разогревала настывшие руки и из темноты морозной шали смотрела участливо.
— Тетя Шура… Какая морковка у вас… Уже декабрь, а она как свежая. Я никогда такую не видела. Красивая… Можно, я одну попробую?
— Что ж это я стою! Мне раздеваться надо. И тебя никуда не посадила.
— А я к вам за капустой… Вы мне не продадите?
— Что бы чуть пораньше… Я ведь погреб закрыла… Ну, посиди.
— Я тогда в следующий раз, — заспешила я.
— Посиди… Я слажу. Мне самой надо достать. Она вынула из кармана рукавицы, обшитые холстиной, взяла кастрюльку.
— Я недолго… А ты ешь морковку. Вон ножик-то на столе — чистить будешь. Да смотри не застудись, она холодная.
У тети Шуры мы с Юркой уже покупали картошку, И я иногда прихожу к ней за молоком. Я начала скоблить морковку над ведром. Она влажнела, и брызги от ножа сыпались мне в глаза. Мерзли пальцы. Когда я тронула морковку зубами, она откололась свежей знобящей долькой. Я скоблила ее еще и еще, и густой холод поднимался в лицо.
Тетя Шура вошла, я сказала?
— А я… Смотрите, сколько съела. Полведра.
— Господи!.. Это я так принесла. Ешь ты!.. Ее у меня почему-то свиньи плохо едят…
Я прыснула:
— А я съела!
Она выпрямилась поспешно.
— Да, Катя… Доченька… Вот уж… старая я совсем. Глупая.
А сама улыбалась хорошо и смущенно.
— Ты раздевайся. Посиди у меня, а то ведь скучно одной-то. Молоденькая ты очень. А у нас морозы. Как посмотрю на тебя… Не ходишь ты никуда. Одна все… А ты ко мне ходи. Ведь одна-то без людей надсадишься. Раздевайся… Старик сейчас придет.
Доченька…
Мне не хотелось никуда уходить. От ласкового участия, от нежного щемящего слова.