Майя Белобров-Попов - Русские дети (сборник)
«Говорили мне, что для женщины мужчина лишь средство», – слышу я говорит папа.
«Кто говорил?» – это говорит мама.
«Есть кому говорить», – отвечает папа каким-то не своим голосом.
Я знаю, что говорит не он, это говорит акуака. Я слышал, как в коридоре шелестели обои и этот вредный человечек прошёл на кухню, встал за папиной спиной и говорит голосом папы.
Я хотел пойти сказать, чтобы его не слушали, но на вокзале объявили как раз, что поезд Северогорск – Ковальск прибывает на третий путь. Я начал рисовать пассажиров и потому пропустил слова, которые они говорили после.
А ещё после приехал дедушка, и они с папой сначала спорили очень громко, а потом мама пришла ко мне и сидела молча, пока я рисовал дядьку с рыжим хвостом, как он стоит в очереди на 27-й троллейбус.
«В войну немцы убивали стариков и детей, – в это время говорил дедушка, – и писатель Эренбург придумал очень правильные слова: „Убей немца!“, и эти его слова были развешаны по всей стране на плакатах. А сейчас идёт другая война, и эти ваши, которые вас науськивают, уничтожают страну, её будущее, русский мир наш уничтожают. Отменить бы всю вашу демократию да посажать ваших уродов на кол».
«Ты фашист, – кричит ему папа. – Все, кто за смертную казнь, – фашисты».
«Я фашист, – спокойно говорит ему дедушка. – Только я тот фашист, который бил фашистов под Ленинградом».
Потом мама спросила меня про хвост. Я сказал, что дяденька едет с ёлки, на которой лисой работал, и забыл его отстегнуть. Это чтобы мама не волновалась. Ведь на самом деле хвост настоящий. Вон он как висит и подёргивается.
Папа убежал в свой «Фейсбук», а дедушка пришёл в мою комнату и стал рассказывать про свой «Скороход», где он работал в мотоциклетной лаборатории. Он про это всегда рассказывает. Про то, как он сдавал экзамен ботинку – как во время специального пешеходного перехода из Ленинграда в Москву он возглавлял обувную лабораторию, наблюдал за состоянием ботинка, какие части – подошва или каблук – больше изнашиваются. Лаборатория находилась на мотоцикле, которым управлял дедушка. Это ещё до войны было.
Мне его рассказ нравится. Дедушка знает об этом, потому он и рассказывает его так часто.
Дедушка ушёл спать, мама тоже ушла из комнаты, папа мыл на кухне посуду.
Я послушал, как кашляет акуака, он всегда кашляет, когда прячется у себя под обоями, подошёл к зеркалу, растянул рот и стал похож на полинезийца. Завтра я ухожу из дому.
Я знаю, почему они ссорятся. Это из-за меня. Я в нашем доме лишний. Это мне сказал акуака. Я подумал и решил, что он прав.
И я знаю, куда уйду. Он мне это тоже сказал.
Перед сном я читаю сказки. Последнюю прочитал такую: в неизвестном городе в неизвестном доме жила с сыном одна старушка. Сына она прокляла, потом он провалился сквозь землю и нашёл там кошелёк и лопату. Начал он рыть вверх и вырылся на свет божий. Вышел из-под земли, пошёл к дому. Вошёл в квартиру, маму свою увидел и говорит: «Здравствуй, мама». Мама его снова взлюбила, и больше они никогда не ссорились.
Я тоже очень-очень хочу когда-нибудь провалиться сквозь землю. Найти лопату, кошелёк мне не надо, выйти из-под земли и чтобы мама снова меня взлюбила. И чтобы папа на неё не кричал. И чтобы табаком не воняло.
Завтра была пятница, я видел в календаре.
Ушёл папа, мама ушла, дедушка молчал в туалете.
Я тихонечко надел куртку, тихонечко отворил дверь, тихонечко её затворил.
Улица.
Я хорошо чувствую направление. Если я где-то прошёл однажды, я пройду тем же путём уже без всяких взрослых. Я знаю стороны света, я вижу, как идёт солнце, и если даже его не видно, я вижу его движение. Когда мы гуляем с мамой – с папой мы почти не гуляем, – я присматриваюсь к месту и небу. Но в городе мы гуляем редко. Были один раз с мамой в музее, видели там мёртвого мамонтёнка, и я сказал маме, что у меня ухо болит.
Улица у нас небольшая. Два дома, длинный и покороче, пока идёшь от дома и до метро. В метро я прошёл спокойно. Тётенька за стеклом кабины подумала, что я с бабушкой, а эта бабушка была не моя, моя бабушка уже умерла, я просто пристроился за чужой спиной и шёл с бабушкой до самого эскалатора.
Я доехал до «Сенной площади», поднялся наверх и вышел.
Мне налево, в сторону облаков, медленно плывущих по небу. Мы с мамой туда ходили, маме нужно было встретиться с одной тётей, забрать у неё лекарство. Это когда моя бабушка не была мёртвая.
Город здесь не такой, как мой. Мой простой, дома обыкновенные, одинаковые, как зубы в дедушкином стакане.
Здесь не так, здесь каждый дом себе на уме – вон стоит с какими-то чудищами, сторожит окошки с горшками. Или вон, в саду, за решёткой, – то ли злится, то ли показывает язык.
Я иду по улице, она медленная. Называется Садовая, здесь есть сад. Мне не надо заходить в сад, я иду по уличному коридору, на зелёный перехожу перекрёсток, иду дальше в сторону колокольни.
Вверху плещется вода, это небо. Вода светлая, с прожелтнями и синью. Чайки бегают от облака к облаку, с ними бегают их острые тени. Я смотрю на город глазами чайки, вижу, как изменчивая вода, не небесная, а та, что внизу, подмывает городскую основу. Вижу… нет, не скажу, не вижу.
– Эй, дебил, сыграй на губе, – говорит мне человечек без ног. Вместо ног у него доска, с колёсиками и подушкой из ваты.
Я играю. Он говорит:
– Ты – талант. Будешь со мной работать.
Человечек хочет меня схватить, но я увёртываюсь, и он отстаёт. Вдруг я вижу, его доска едет прямо на трамвайные рельсы. Я хочу закричать, но поздно – визг и гром, я прибавляю шагу.
– Ночь дурацкая! Спать не хочу! Луну с неба сниму, зажарю и съем! – говорит мне ещё один человек, с ногами.
Я ему говорю, что день, но он спорит, утверждает, что ночь, я ему говорю: «Глядите» – и показываю на синь и прожелтни, а он спорит, хватает меня за шею, я отталкиваю его рукой, и человек с ногами ударяется головой о камень. Он лежит, а я иду дальше, к тому месту, про которое сказал акуака.
Я иду не один. У меня в кармане в мешочке, в свёрточке, в камешке черноморском в крапинку, в левом его овале, мамина душа спрятана. Та, которая у неё болит. Я её специально унёс, пусть болит у меня в кармане.
За мостом, за церковью с колокольней, начинаются глухие места. У меня здесь будто слух отключили. Я пытаюсь послушать камень, приближаю ухо к стене, но оно ничего не слышит. Деревья здесь тоже глухонемые, мычат непонятно что и тянутся к горлу ветками.
– Эй, ты – ты-ты-ты, – говорит мне лиловый дядька. – Дай немного мелочишки на молочишко.
Я вытаскиваю монету с нулём, из нуля смотрит белый глаз, «отдай ему меня», говорит.
Я отдал, лиловый дядька смеётся.
– Что же, добрая душа, – говорит, – не нашлось монетки поменьше? Ну-ка, ну-ка, подойди-ка поближе, покажи-ка, что в твоей голове.
– У меня в голове церковь, – отвечаю я лиловому дядьке.
Он хватает меня за голову, с неба падает усталая чайка прямо этому лиловому в капюшон – капюшон у него откинут, – дядька падает спиной на асфальт.
Я иду по улице дальше. Обхожу люк, он открыт, из него ко мне протягивается рука. Со мной такое однажды было. Так же протянулась рука и хотела утащить в люк, и если бы не подошла мама, наверняка бы утащила меня под землю. Мамы сегодня нет, есть мамина душа, но она в кармане, болит тихо в камешке черноморском.
– Ты не Федя? – спрашивает рука. – А то знала я одного Федю. Хороший парень был, краснощёкий, помер. От горчичников, сгорел заживо. А родителей потом посадили. Бабка с дедом утопились в колодце. А собаку раздавил трактор.
– Я не Федя, – говорю я руке.
– Ты живую Бабу-ягу видел? – спрашивает рука. – А то могу устроить показ бесплатный.
– Она страшная? – спрашиваю я руку.
– Ну не то чтоб, – отвечает рука. – Страшная, если в дом к ней войдёшь, лежит голая, протянулась из угла в угол, брюхом в потолок упирается. А на улице ничего особенного.
– Я пойду, – говорю я ей.
– Попрощаемся, – говорит рука и разворачивает ко мне ладонь. Ладонь грязная, в сине-жёлтых струпьях.
– До свиданья. – Я начинаю пятиться, потом бегу от неё по улице.
Бегу долго, снова перехожу на шаг, сердце прыгает, затем успокаивается.
Близко место, которое мне назначено. Я чувствую его цвет и запах. Там вода, я чувствую воду, и гранит, я чувствую его холод. Акуака мне его выбрал.
Шелест сзади, кто-то идёт за мной, оборачиваюсь, никого не вижу. Иду дальше, снова кто-то идёт, невидимка или умеет прятаться. Я оглядываюсь, скашиваю глаза, слышен шелест, человека не видно.
Дом кончается, начинается следующий. Подворотня, я – в подворотню, через двор – на другую улицу. Убежал? Не знаю, иду вперёд. Место близко, я подхожу к реке, она широкая, со спусками и мостами, с запахами старой воды и плавучими мазутными островками.
Нужный спуск, мост вдалеке, день густеет, перерождаясь в вечер.
Есть в году такая секунда – заклятая, сказал акуака, – если ты в эту секунду войдёшь, потому что она как щёлка, или отблеск между светом и темнотой, так вот, если в неё войдёшь, то сможешь сделать с временем всё, что хочешь. Или сжать его в шарик тугой-тугой, или растянуть, как резинку, или сделать из него трубочку, через которую, только дунешь, люди сразу сделаются такими, какими тебе хочется их увидеть, а не какими они почему-то стали. Акуака сказал, сегодня. Здесь, на спуске, где вода и гранит. Заклятая секунда. Сегодня.