Илья Бояшов - Эдем
Я остался лежать размякшим овощем.
Кролик явно был недоволен («убрал бы ты ласты, братец!»), а я – полностью обесточен. Принялась бы в то время кокетничать со мной голосами своих цветов донельзя вычурная рабатка на северной аллее (прихоть старика сочетала в ней бархатцы с немезией), спела бы она мне оду «К радости», изобразила бы всеми своими сопрано и баритонами «Beat the Reaper» ужасного Фрэнка Заппы[27] – ухо мое бы не дрогнуло! Я бы даже не обернулся.
Равнодушие – к разноцветью эдемовой ловушки, к рубинам ее и яхонтам, к ядовитому солнцу этого парадизова Междуречья, к живности, ползающей и летающей, – вот что, единственное, звенело во мне, как «ля» камертона. Да пусть хоть все они поголовно, до последнего занюханного муравья, изъяснялись бы на древнекитайском и подносили мне на завтрак всё те же бобы с изяществом гномов из «Белоснежки».
Повторюсь: ничему я не удивлялся.
А ведь эти звери, зверьки и звереныши разговаривали! Они здорово лопотали на english и, возможно, могли бы и петь.
Голливуд?
Нет, мои благодетели! Здесь не пахло рисованной диснеевской чушью с ее разноцветным миксом из людей и животных, болтовней всех существ на равных и взаимной их тягой друг к другу. Это был отнюдь не мультфильм, хотя сколько раз умолял я небо, чтобы все здешнее безобразие, включая банальных turdus plumosus[28] и целую семейку отвратительных злобных ежей, обернулось бы детским мультиком, в котором Господь, прорезав стратосферу геркулесовой ручищей и соорудив из двух своих циклопических пальцев настоящую катапульту, вышвыривает меня из рая, словно Гомера Симпсона[29]. Во всех подробностях и ракурсах представлял я дугу своего полета поверх цветов, кустарника, стен и приземление в центре какой-нибудь, кишащей людьми, восхитительно пыльной, заплеванной, затоптанной и вконец замусоренной square[30].
Но никто и не собирался меня отсюда выбрасывать!
А речь зверушек оказалась такой же данностью, как и буйное по краям аллеек присутствие невиданной больше нигде, кроме эдема и разве что берегов равнодушного к мусульмано-индуистским разборкам Инда, тропической аддукленции. К моему величайшему облегчению, звериная мелочь меня сторонилась: иначе я бы свихнулся! Я бы этого просто не вынес! Обыкновенный снобизм к «братьям меньшим»? Нежелание снизойти? Да плевал я на тварей! К ЧЕРТУ ЗДЕШНЮЮ ФАУНУ! Поначалу совершенно интровертно я был «обращен вовнутрь», я психовал, раз за разом штурмуя колючки, прорывая ходы, нападая на благодетеля, и, в конце концов, до полного отупения окучивая, озеленяя, пропалывая и носясь к миксбордерам с ведрами. Я не видел кишащей жизни и давил и хвосты, и лапы. И они не играли в «Бэмби»[31] – так же гадили и матерились. Белки, галки, дрозды и павлины просто дико, отчаянно ябедничали (два тайника с жердями, подозрительно быстро раскрытых дедком, убедительное тому подтверждение). И кроты предавали! И свиноносые летучие мыши! Остальная мелкая свора – от хорьков до лемуров – на каждый мой необдуманный шаг мгновенно щетинилась, скалилась и плевалась, вставая на дыбки вместе со своими жалкими шерстью, хвостами, когтями и железами по производству секретов. Никто не стремился к содружеству, напротив, отовсюду: из норок и нор, из-под всех этих пышных кустов, корней, горок и декоративных коряг – стоило только оторваться от дела и сфокусировать взгляд – мерцала ответная злоба. Год, другой – и пошла набирать очки взаимная ненависть.
О попугаях – особо: где нахватались какаду и жако одесско-привозских манер, с какого такого Бристоля потомки заплечного дружка стивенсонова Сильвера, напитавшись в тамошних пабах, как грибы пестицидами, неизбежным словесным сором, свалились затем похабной, орущей, феерической, словно оркестр сержанта Пейпера[32], стаей на ветви эдемовых олеандров? Даже на фоне сметливых, как московские беспризорники, отвертками ввинчивающихся в змеиные норы мангустов, которые уж за бранным-то словцом в карман не лезли, райские птицы потрясали. Дня не проходило, чтобы меня не облил грязью с очередного дерева какой-нибудь гламурный подонок.
Бог судья им.
И всевозможнейшим змеям – Бог Вездесущий судья.
Кстати, между собой это быдло так же безудержно грызлось, более того, твари славно трепали друг друга. Constat![33] В бурых листьях опадающей то и дело ицениции, в корнях мохнатой, как самурайские брови, японской сосны, в пенных кружевах бенонии дымчатой, в сплошных парадизовых кущах махровых лилий и барбариса – всюду кипела борьба за местечко под здешним муторным, брызгающимся раскаленными каплями, словно жарящаяся яичница, Желтым Карликом.
Каждый нагло хапал свое.
И трясся над своей территорией, точно пушкинский конченый скряга.
Под рабатками и цветниками оказались нарыты жилища. Стоило мимо самой вшивой, самой бедняцкой халупы прокрасться, как ее хозяин – опоссум, барсук, хомяк, – высверлившись табакерочным чертом, пускал в ход поганый язык (где вы, милейшие торговки Сорочинской ярмарки?!).
Просто жутко хамили лисы.
Самый мелкий и гнусный зайчишка с дубиной стоял здесь на страже священного privacy[34].
«Нас не трогай, ползи себе мимо» – вот девиз этих бесподобных les Champs-Elysees[35].
Повторюсь: я был рад войне! Желание пообщаться с мышами и разделить свою ненависть к раю с каким-нибудь растрепанным зябликом никогда не посещало вашего покорного слугу, более того, я пришел бы в ужас от подобного джема. Все тот же диснеевский коллективизм, щебечущий «славное утро!» или «как поживаешь, сосед?», с его вечным марксистским зудом (белки носят еду, барсуки помогают с прополкой) оказался бы здесь полным, совершенно невыносимым безумием. Я погиб бы от коммунизма.
А так, наложить было всем на всех – как в каком-нибудь социальном фонде.
Как на Диком, прелестном Западе.
Лицемерие всюду орало свою победную песнь. Иногда мне казалось, я попал в иезуитскую секту – прежде чем хорошенько полоснуть когтями соседа, они его окликали: «Братец!»
Не отсюда ли сказки Харриса? Славный добрый дядюшка Римус?
И меня ведь так привечали, уж если дело доходило до встречи:
«Братец, олух царя небесного, не раздави!..»
«Эй, братец, разуй-ка глаза! Не разглядел дороги?!»
«Какого рожна прешься, братец?!»
Меня так и подмывало схватить какого-нибудь сучонка за его завалящий мех и трясти, выбивая душу: «Да какой я вам братец, сукины вы коты!»
Дед сопел в стороне, постоянно давая понять: uber alles[36] розы и флоксы! Проклиная его флорофильство, я шпынял и кротов, и ежей. Павианы (в зенках царствует ужас; шеи в обрамлении самых крепких веревок; детенышей не щадить!), покачивающиеся, подобно жертвам английского огораживания, на славных здешних дубках – вот мой сладостный сон, мой мираж, мои грезы: дневные, вечерние, утренние. Клочки разнесчастной кредитки мельтешили еще перед моим взором – не забыл я своего унижения: и упорно, и мрачно мстил. Не дано было их всех перевешать, но хотя бы очистить лужок от скверны – вот задача, достойная мастера! вот чем я всерьез и занялся! Сколько раз тяпки и камни, расплескивая листву, уносились в направлении фосфорных, радиоактивно светящихся задниц. Тщетно: приматы кривлялись, подобно рокерам с постеров «Kiss»[37], они кичились виртуозностью (бег с препятствиями, скачки по веткам). Я выслеживал их короля-фронтмена, однако постоянно уворачивался здешний Джин Симмонс [38] от неминуемых попаданий – и, насмехаясь, гнусно вываливал из пасти свой кажущийся бесконечным пурпурный язык.
Краснозадые брали сноровкой (сальто, каскады, куберты, копфштейны, рондаты-флик-фляки) и корчили рожи. Я не слишком о том печалился – набирало и опыт, и силу мое робинзоново упрямство. Зная слабость крикливого стадца попастись в непосредственной близости от нагретого мною лежбища и проведать плоды огорода, словно самый отчаянный здешний заяц развязал я бескомпромиссную битву за свое священное lebensraum[39], и не брезговал засадой, выставляя приманку – столь любимую ворами (и с не меньшей любовью выведенную старым придурком), сочащуюся фруктозой от основания до ракетного острия, сладчайшую морковь.
С каменным терпением Хаджи Мурата поджидал я добычу – и вот долгожданный итог! Тренировки в прыжках и молниеносном захвате не могли не сказаться: одним утром попался на грядке хлипкий маленький тамошний принц (его величество в то время на другом конце царства пожирало папайю и манго). И пока мамки, мотая грудями, которыми можно было обхватить шар земной, и кудахтали, и визжали, я за хвост поднял над собою гаденыша.
Наконец-то на всех этих мордах отпечатался жуткий страх.
Прискакавшему на лужайку их бессменному королю (зажав предварительно нос), заявил я буквально следующее:
– Убирай своих шлюх, мерзавец!
– Братец сердится на природу?
– Братец хочет покончить с вонью! Прочь с законных квадратных метров…
Было много базарной ругани. Был наскок, отбитый мотыгой. Был обкакавшийся наследник. Но угрозе папаша внял.