Виктор Меркушев - Голос моря (сборник)
Сейчас я жалею, что не вполне понимал тогда свою ответственность не только за попутчиков, но и за всех тех, кто поверив мне, пошёл следом. Моя дорога лишь вначале казалась утоптанной, широкой и ровной. Мне и самому верилось, что она удобна и годится для всех, кому по пути. Правда впоследствии, дорога изогнулась и заузилась так, что стала тропою только для одного. Вообще идти за кем-то – дурной выбор, ибо никто, за исключением впереди идущего, не даст ответа на самый главный вопрос: «Куда идём и зачем?»
Сойти с чужой дороги ещё хуже, нежели споткнуться на своей. Такие обычно оказываются на монотонных гариевых кругах нелепого стадиона судьбы, где не существует ничего, кроме бестолкового и бессмысленного бега.
Ты можешь бежать медленнее или быстрей, только никогда не выйдешь за унылую геометрию кругов и не преодолеешь ноющего однообразия гариевой полосы. Здесь нет ничего единичного, здесь существует только множественное число, как нет и ничего частного, приватного, поскольку над всем доминирует общее, тотальное, монолитное, неразличимое…
И если ты, подобно моим друзьям, принадлежишь обоим мирам одновременно, то тебе, как никому иному, придётся горько пожалеть о своём легкомысленном дуализме. Всех, кто хотя бы раз открыл своё сердце стремлениям постичь природу вещей, понять логику явлений, ещё не раз окликнет этот мир, полный загадок, надежд и волнующего поиска истины. Этот мир так просто не оставит тебя и будет ещё долго звать в неведомое, дразнить непонятым, манить несбывшимся.
Никто пока не придумал, как превозмочь неодолимую геометрию гариевой полосы и не сформулировал для неё чудесных преобразований: несчастья в счастье, промахов и неудач в успешность и состоятельность, а потерянного времени в новую, полноценную жизнь. Вы скажете, что на помощь всегда может придти Его Величество Случай? Но только Случай имеет дело не с произвольными разнородными величинами, а привык выбирать из множеств, конкурирующих между собой значениями и смыслами. И если серьезно задуматься, то он не применяет в своей практике теории вероятностей, всегда отдавая предпочтение банальной реализации необходимостей.
Если тогда я был бы так же умён и рассудителен, как я привык о себе думать, то не тащил бы всех за собой. Поступи я иначе, никто из моих друзей, возможно, никогда бы не оказался на проклятых гариевых кругах. Я очень часто думаю о вас, мои дорогие друзья детства, только все эти размышления отчего-то заканчиваются мыслями о несправедливости и одиночестве. Да, таких предметов у нас не было в школе. Хотя неплохо было бы ввести для нас урок несправедливости и факультатив одиночества. Но подозреваю, что мало бы кто обратил внимание на такой необычный факультатив. Наверное, лишь несколько моих одноклассников и обменялись бы понимающим взглядом, только так бы и не пришли в тихий вечерний класс, где их ожидал, вслушиваясь в глухие шаги опустевшей школы, старый учитель. Он молча посидел бы в безлюдном кабинете полтора часа, потом поплёлся в свою пустую квартиру и, включив телевизор, долго бы слушал весёлого диктора с грустными глазами, бодро рапортующего о том, что никакого одиночества не существует, а есть лишь бодрая спайка счастливых людей, объединённых глубокими духовными скрепами. Жаль только, что диктора с грустными глазами никогда не слушают дети. Для детей точно не бывает одиночества, несмотря на полное отсутствие у них всяких духовных скреп.
Если эту дополнительную факультативную нагрузку в принципе мог взять на себя всякий школьный учитель, то вести урок несправедливости мало бы кому оказалось под силу.
На мой взгляд, это самый важный школьный предмет, который первым необходимо включать в аттестат зрелости.
Мне рассказывала бабушка, что у них в гимназии подобный предмет был. Впрочем, само её присутствие в гимназии уже было величайшей несправедливостью. Она, в отличие от иных гимназисток, была из простого народа, её как раз и выбрал тот самый своенравный Случай, оплатив обучение из кармана местного купца. Несправедливостью было также то, что оказавшись в привилегированном учебном заведении случайно, она превосходила остальных в науках и языках, рисовании и музыке. и даже отмечалась хорошими манерами, которые плохо давались детям дворян и богатых горожан.
Закон Божий не шёл у них первым предметом в аттестате об окончании, но атмосферою этого урока было пронизано всё обучение гимназисток.
Бабушка утверждала, а я с ней, пожалуй, соглашусь, что легче всего урок давался тем несчастным из притчи о работниках на винограднике, что нанялись трудиться за один динарий первыми. Те же, которым почти не приходилось работать, урока не понимали, но охотно принимали его на веру. Впоследствии, уже в двадцатых, бабушка, будучи школьным учителем, была в рядах самых непримиримых борцов с религией. Ей очень хотелось, чтобы самым главным предметом в программе стал урок добра и справедливости. Но приблизившись к столетнему рубежу и пережив две свои страны, она говорила, что, наверное, уроки несправедливости были бы много полезнее. Особенно там, где мало кто стремится осваивать науки и языки, музыку и рисование. И совсем не желает приобретать те хорошие манеры, за которыми так ревностно следили классные дамы-француженки у неё в гимназии. Всё это должен заменить единый урок несправедливости, действительно способный помогать таким людям.
Что-то мешало мне согласиться со старым и мудрым человеком, прожившим такую долгую и сложную жизнь. Возможно потому, что где-то в глубине души, вопреки здравому смыслу и всему этому беспощадному мирозданию, мне тоже бы подсознательно хотелось преподавать уроки добра и справедливости, как некогда она, в далёких и великих двадцатых.
VНикто и никогда так и не объяснил мне: зачем и для чего жить. Всё, что я слышал от взрослых относительно этого вопроса, поражало меня своей фальшью и надуманностью. Я отчего-то полагал, что взрослые либо обманывают, считая меня недостаточно готовым к восприятию суровой правды, либо сознательно не желают обсуждать эту тему, ввиду недетского характера проблемы, её масштабности и глубины. То, что они не знают, мне как-то совсем не приходило в голову.
Догадка об их неведении впервые посетила меня в результате сопереживания совсем незнакомой девочке, с которой я столкнулся лицом к лицу в пустом школьном вестибюле. Девочка бесшумно плакала, она смотрела прямо на меня, но я был почти уверен, что она меня не видит. Её, ВОЗМОЖНО, кто-то обидел, а, может быть, какое-нибудь несчастье успело задеть её крошечную жизнь. Так случается, что сочувствие внезапно открывает особенное духовное зрение, способное замечать всё. Даже не знаю, кому из нас тогда было больнее, поскольку до этого мне не приходилось испытывать подобного сострадания. Я не знал, что с ней случилось, и что стало причиной её слёз. Но я был твёрдо уверен, что в её несчастье виновны взрослые, не сумевшие защитить, уберечь, оградить… Для меня в заплаканных глазах девочки отразилось даже не столько поразившее её горе, сколько всё несовершенство мира, сопряжённое с нелепостью и ущербностью бытия. И ещё беспомощность взрослых, не знающих, что им со всем этим несовершенством делать.
Ответ на мой неразрешимый вопрос напрашивался сам собой. Они бессильны и не могут здесь никому помочь, ни себе, ни нам, они слабы и беспомощны и не в состоянии ничего изменить. Это было, пожалуй, первой трещиной между мною и миром взрослых, если не сказать миром вообще.
Я подозревал, что над этим вопросом размышляли многие из моих сверстников, только обратиться с сомнениями к ним было много сложнее, нежели к взрослым. Наверное оттого, что для детей эта тема имела множество различных смыслов и трактовок и не укладывалась в сугубо практическую плоскость. Хотя нам заранее было ясно, что кроме нас полно на этот вопрос не ответит никто. Мы задавали его взрослым ещё и потому, что глядя на них, мы желали жить иначе и верили, что это возможно.
А между собой мы говорили совсем о другом, в основном о девчонках, в то время как они говорили о нас. Не знаю почему, только я совсем не отличался подобной откровенностью и выпытать у меня кто из класса мне нравился, было нельзя. Чем старше я становился, тем запретнее становилась для меня эта тема. Хотя мне было что рассказать.
Мою первую юношескую любовь предваряло головокружительное состояние непроходящей влюблённости.
Пожалуй, что я не разделял тогда мир на внутренний и внешний, поскольку не подозревал о столь удобном и рациональном делении. Для меня существовал тихий молчаливый мир и мир настырный, агрессивный, не умолкающий ни на минуту.
Первый ошибочно я полагал своим, второй противостоял мне, всечасно выказывая свою враждебность и недобрую напористость. Я не знал откуда исходит свет, озаряющий мой молчаливый мир. Только света здесь было никак не меньше, чем в первозданном саду, далёкой прародине человечества. Свет лучился, собирался в тугие пучки, одаривая блеском великолепия и преображая всё, что попадалось на его пути. От ярких пятен света текли цветные тени, не глухие и холодные, как принято о них думать, а лёгкие и подвижные, лишь усиливающие и поддерживающие свет. У обитающих там молчаливых безмятежных душ, разумеется, никаких теней не было. Впрочем, у них и не должно быть тени.