Эден Лернер - Город на холме
− Приготовьтесь к гигиеническим процедурам.
И тут я увидела, что по мерзлой щебенке змеей ползет шланг. Их начали поливать, они корчились под ударами ледяной воды.
− Смотрите, русские свиньи, как погибает ваш генерал[164].
Одними глазами я проследила за направлением пальца в кожаной перчатке и увидела на краю толпы высокого пожилого мужчину, изможденного, но не доходягу. Видимо, его перестали кормить недавно. Он тряхнул головой, пытаясь вырваться из колодки, скробно сжатые губы шевельнулись. Слева на него полилась из шланга вода, он сделал шаг назад и упал лицом вниз. Кровь потекла из-под его головы прямо в лужу. Охранник переложил дубинку из правой руки в левую и уставился на помост в ожидании дальнейших распоряжений.
Я давилась слезами и отвращением к себе. Он не пошел на них работать. Наверное, ему, генералу, предлагали большее, чем повязку капо и отдельное спальное место. Но он не сдался. А я…
Весной я заболела настолько, что уже не могла встать. Заболей я на пару недель раньше, не миновать бы мне газовой камеры. Но надзирательницы уже были больше всего озабочены собственным спасением, и соваться в тифозный барак никому из них не хотелось. Нас просто заперли и оставили умирать. Я лежала на нарах, свесив голову в проход, чтобы не задохнуться. Сознание куда-то уплывало и возращалось. Все тело дергалось в рвотных спазмах, я не удержалась и напустила на пол зловонную лужу. Чем, спрашивается − я уже не помнила, когда ела последний раз. С соседних нар послышалась брань на разных языках. Подтянувшись на руках, я упала с нар и больно ударилась. Попыталась встать, но не сумела, голова кружилась, ноги не держали. Но я могла сидеть, хоть и сидеть там было особо не на чем, так, кости одни. Сгибая ноги в коленях и опираясь ладонями об пол, я поползла в закуток, где раньше жила капо, в надежде найти там тряпку. И тут за дверью раздался шум двигателей и команды не по-немецки. На нарах началось шевеление, все всё поняли, но сил уже не было ни у кого. Я сменила направление, доползла до двери и стала колотить в нее пятками. Меня хватило на пару ударов, и тут барак взорвался криками, стонами, плачем. Из-за двери раздался женский голос на непонятном языке, послышались удары железкой о железку. Я на всякий случай отползла от порога и привалилась спиной к ближайшим нарам. Дверь слетела с петель, на пороге показался силуэт в форме цвета хаки. Заходящее солнце светило ей в спину. Лица я не разглядела, только белки глаз ярко сверкали в полутьме неосвещенного барака. Она обратилась к нам
− Наци тодт. Зи либен. Лебенсмиттель унд медицин[165]. United States Army.
Потом она легко присела и так же легко подняла меня с грязного барачного пола.
− Come here, child.
О, ласковые руки ставшие для меня колыбелью! Я больше ничего от жизни не хотела.
* * *Ее звали Розмари Палмер. Она была медсестрой, лейтенантом WAC[166]. Тех, кто еще был жив, американцы извлекли из бараков, а бараки вместе с трупами сожгли. Теперь мы жили в служебных помещениях концерна Lenzing AG. Оттуда вынесли всю мебель, и все равно раскладушки стояли впритирку в коридорах и кабинетах. Мне Розмари подыскала уютный уголок около окна, поставила там свою раскладушку и отгородила зеленым солдатским одеялом. Я целыми днями лежала и смотрела, как скользит луч солнца по стене. Наслаждалась простыней и подушкой в наволочке. Удивлялась, почему нет вшей, куда же они делись? Приходила Розмари, разогревала на плитке молоко в жестяной солдатской кружке, растворяла в нем квадратик шоколада из своего пайка и поила меня с ложки. В первые два раза меня вырвало, но Розмари не испугалась.
− Не расстраивайся, девочка, – говорила она мне на своем срочно выученном немецком – самом прекрасном немецком языке, который я когда-либо слышала. – Попробуем еще раз.
Когда я смогла удерживать молоко, пришла очередь маленьких кусочков белого хлеба, зажаренных на конфорке. Она знала, что делала. Сколько людей умерли уже после освобождения потому, что им позволили съесть много и сразу. В душевой она сажала меня на стул, поливала приятной горячей водой. Я сидела, опустив обритую голову и прижав к груди тесно переплетенные руки. Я не была так наивна, чтобы стесняться своих номеров (на левой руке плашовский, на правой маутхаузенский). Но кроме номеров, там была еще и надпись из Доры-Мительбау. Feldhure-7[167]. Когда одна Feldhure-7 беременела или сходила с ума, на ее место заступала следующая. Я плакала, слезы перемешивались с горячей водой. Медленно, миллиметр за миллиметром, она расцепила мои сжатые руки. Терпения ей было не занимать. Она накрывала меня одеялом и целовала на ночь. Как мама в детстве. Как Бейла из плашовского барака в ночь перед своим отъездом.
Через три недели такой жизни я почувствовала, что в силах подняться и ходить. Остро встала проблема одежды и обуви. Мое лагерное тряпье сгорело в большом костре вместе с сотнями таких же. Вместо этого Розмари одела меня в свою комбинацию с кружевами. Я сначала решила, что это бальное платье, тем более что мне оно доставало почти до щиколоток. В этом можно было лежать, но нельзя ходить. Розмари вернулась из города с двумя свертками под мышкой. Из одного свертка были извлечены не новые, но еще крепкие сапоги на маленькую ногу, из другого – синяя юбка, белая блузка и бежевый жакет со следами споротых нашивок на рукавах. Одежда с меня не падала, уже хорошо. Сапоги вообще подошли идеально.
− Это откуда?
− Одежда с толкучки. А сапоги я сменяла у одной русской на бюстгальтер. Она там на перекрестке флажком машет.
− А русские что, тоже здесь? – удивилась я.
− Конечно, они взяли Вену.
− А какие они?
− Да смешные. В глаза цветных не видели, вот и удивляются. Солдаты они справные, только пьют много.
− Розмари…
− What is it, child?
− Я могу ходить. Куда мне идти? Я не хочу в Зальцбург. Мне некого там искать.
− Здесь будет лагерь для перемещенных лиц. Поживи здесь, пока не решишь, что тебе делать.
− Опять лагерь?
− Это не лагерь, где убивают.
− Все равно.
− Если хочешь, ты можешь жить со мной.
− С тобой, – эхом повторила я.
− Будет нелегко. Еще не всякая австрийская семья сдаст нам жилье. Ты сможешь жить в доме с австрийцами?
− А почему мы должны снимать в частном секторе? Ты же офицер.
− В этом-то и дело. Есть офицерское общежитие для белых, есть для цветных, есть для женщин. А для меня нет.
− Но почему?
− Потому что в женском общежитии только белые. Такие у нас порядки.
Хороши порядки. Офицеру жить негде.
После долгих поисков мы сняли жилье у вдовы блокляйтера[168] где-то на окраине. Розмари было далеко и неудобно добираться до госпиталя, но ничего лучше мы не нашли. Хозяйка возненавидела нас с первой минуты, но деваться ей было некуда. Из оккупированной русскими Вены на нее свалилась дочь с двумя малышами, вернулся из фольскштурма сын-подросток с покалеченной спиной, работать никто не мог, да и негде было, а есть хотелось всем. Я переводила диалог между фрау Швенке и Розмари и чувствовала себя очень неловко. Даже униформа Союза Немецких Девушек (а именно эту одежду и купила мне Розмари, откуда ей-то было знать) не могла скрыть моей лагерной худобы, остриженной головы и запавших глаз. Вид был тот еще, я думаю, что они испугались меня не меньше, чем Розмари, а то и больше.
− Кто она вам? – спросила фрау Швенке у Розмари, указывая на меня.
− None of your dog-on business[169], – лучезарно улыбнулась Розмари. – Юстина, переведи.
− Лейтенант Палмер знакома с моими родственниками в Америке, – сказала я едва шевеля губами. – Ей поручили меня разыскать.
− Вы должны поддерживать чистоту и порядок. За евреями и неграми я не буду убирать ни за какие деньги.
− Не обращайте внимания, – встряла дочь испуганно косясь на мать. – Она много пережила и не в себе. Об уборке не беспокойтесь, я все буду делать.
Я перевела.
− Мы остаемся. Мы знаем, что такое чистота и порядок.
− Лейтенант Палмер говорит, что мы остаемся.
В разговорах с хозяйкой я называла Розмари не иначе как “лейтенант Палмер”. Мне ли было не знать, какое завораживающее действие оказывает на немцев любой ранг.
− Сволочи! Лицемерные скоты! Чистота и порядок! − шипела Розмари, натирая пол нашей комнаты с такой яростью, что скрип тряпки о половицы слышался на весь город. Я не видела ее в таком состоянии, даже когда она несла меня мимо рва, наполненного трупами. Закончив мытье, она с наслаждением выплеснула воду из тазика в окно, прямо на хозяйскую клумбу.
− Цветам полезно.
Мне было страшно неудобно, что я ничем ей не помогаю, но при малейшем напряжении у меня начинала кружиться голова, и воздуха становилось мало. Мы коротали вечер вдвоем, и Розмари рассказывала мне, как ее мать работала прислугой в белой семье и мечтала вывести в люди единственную дочку. Большинство дочерей чернокожих служанок шли по стопам матерей, но овдовевшая миссис Палмер решила, что ее Розмари способна на большее. На всю жизнь возненавидела Розмари тазы, ведра, швабры и тряпки, олицетворявшие материн тяжелый труд и ее унижение.