Давид Ланди - Биоген
Бабушка вздыхает и крестится.
– Прости меня, Боженька, за мысли мои шальные. Прости старую… Я ад свой на земле прошла. Вот, видно, и потеряла совсем страх.
Совершает троекратный поклон и продолжает:
– Праздник это – весна! Это – урожай осенний! Это – солнышко в мороз! Это – любовь в сердце! Это – рождение ребеночка!.. Вот Исусик у Марии родился – радовалась она? Радовалась! И Кеке Геладзе[511], и Клара Пёльцль[512], и сатана радовался, чтоб ему пусто было! – добавляет в волнении бабушка. – Все матери радуются, если только их не силой взяли, а любовью с ума свели… С ума свели… – усмехается уборщица. – Прям по-больничному заговорила. Как дохторша… – Она опять смотрит на меня.
Слушая ее откровения, я думаю про себя:
«Что за Миша? Что за Зоя Филипповна? Ничего не понимаю! Ну, убили и убили. Победили и победили. Похоронили и похоронили… Мне-то зачем этим голову морочить? Немцев я и без войны ненавижу. Учительница немецкого языка ставит мне двойки в четверти на раз-два-три, даже не заботясь о годовой оценке. На фига мне вся эта катавасия, когда я мать и то раз в месяц вижу?.. Как-то раз учительница по истории сказала нам, что человечество существует уже несколько тысячелетий. И за все это время не было ни одного мирного дня. Каждый день где-нибудь воюют. И что мне теперь – все войны нужно праздновать? Получается, каждый день, что ли, праздник на земле? А какой мне тут праздник, если я в больнице лежу уже второй месяц? Мне тут что праздник, что не праздник – все тоска! Мать уже четвертую неделю не появляется, а Адрияга звереет все больше и больше…»
Постой-постой… – ловлю я себя на подозрении. Давид, это ж не твои совсем мысли, а… Лешкины! Я же здесь только… вторую… ну, максимум, третью неделю лежу. И мне как раз есть дело до войны, потому что там, на той войне, убили моего деда. А бабушка победила!..
Я пытаюсь подумать что-то еще – свое, родное, чтобы Лешкина голова не путала мои мысли, но бабулькин голос отвлекает Давида от наведения порядка в Лехином скворечнике и возвращает к наведению порядка в палате.
– Э-хе-хе, дохтора-лектора… – вздыхает уборщица, – всё-то вы в душу чужую хотите залезть. Разведать желаете, как там у других… А вы к себе-то, к себе в душу давно заглядывали? Проверяли ее? На месте ли она? А то, может, и нет ее уж вовсе?.. Колоть да вязать детей – какая уж тут душа выдержит? Никакая! Улетит из тела раньше времени, чтобы потом за их поступки в чистилище не расплачиваться, и ищи-ищи ветра в поле!.. Брехня это, а не лечение! Потому как не лечат здесь! А не лечат, потому что не знают, с чего начинать и как заканчивать.
Наклонившись над ведром с водой, она споласкивает тряпку и, намотав на швабру, продолжает уборочный процесс, порождая новую волну просвещения, обращенную своими постулатами к деклассированному элементу общества.
– Если у человека что болит, он приходит к врачу и говорит об этом сам. Врачи берут у него анализы, рентгены делают и всякие другие процедуры, чтобы понять болезнь и ее причину. А здесь? Никто ни на что не жалится. Анализов никаких не беруть. Рентгенов не делають… И правильно, что не делають! Какие возьмешь анализы из головы? Это ж не жопа, прости меня, господи!
Вновь троекратно крестится и кланяется, повернувшись к окну. Потом продолжает:
– Никаких анализов из головы взять невозможно! Слава богу, Господь об этом позаботился – спрятал мозги в кубышку! А рентген головы, что он дасть? Пусть даже самый хороший рентген?.. Тьфу ты, слово-то, какое – рен-т-ген! Пока выговоришь – все зубы выплюнешь… – ругается бабка на Вильгельма Конрадовича[513], убираясь под Лешкиной кроватью. – Ну, сделают они его – рентген этоть. Ну, увидят там извилины всякие. Разглядять, какого цвета. Толщину и длину ихову померюють. А что толку-то? В них-то что происходить – никому ведь не ведомо!
Уборщица переходит к подоконнику. Протирает его. Затем, насколько позволяет рост, смахивает с рам пыль и, вздохнув, по новой взвинчивает уже и без того напряженный воздух.
Воздух висит, не шевелится. И, пряча в прозрачность гнев раздражения, ищет уединение под тумбочками.
Не замечая божественных откровений[514], бабушка экстраполирует[515] в себе создателя с помощью эвентуальностей[516] собственного рассудка:
– Вот я вдохнула кислород, а выдохнула другой газ – не видно ведь? Не видно! Но зато можно анализ взять и разобраться, где какой воздух… А здесь? И не видно, и не слышно, и анализов никаких не возьмешь, а они один хрен лечат!.. Чё лечат? Как лечат? Чем лечат? Для чего лечат? Не знаю… Лекари-аптекари… Если Господь не дал, знать, и не надо было! Вон Федька, да ему и так хорошо! И чаво его трогать? На что надеяться? Не понимаю…
Я, лежавший все это время молча, подаю первый признак жизни:
– Марь Иванна, а вы… может, в рот мне конфету положите?
– Ой ты, гхосподи! – всплеснув руками, возмущается на себя старушка. – Совсем выжила из ума, не соображаю!
Вытирает руки об халат, идет ко мне, разворачивает конфету, кладет ее в рот, а фантик убирает в карман, из которого достает вторую конфету и с улыбкой благотворителя опять кладет ее мне в Лешкину руку.
Довольный произошедшими переменами, я благодушно спрашиваю бабушку:
– А вы уже сколько лет в больнице работаете?
– Да давно уж! Как построили, так и убираюсь здесь. В поселке работы не найдешь, а в город пусть молодые мотаются. Им гоняться – хлеба не давай… Я свое уж отмыкалась. Отсуетилась… Хвать!
Бабка моет пол, а я сосу конфету, думая, чего бы еще спросить у нее в благодарность за угощение. Но бабуся начинает продолжать сама:
– У старого человека аппетит мал, да опыт велик. Нам вашу голову насквозь без рентгенов видно. Все ваши мысли у нас на ладони… На ладони! – повторяет она, потрясая ладонью, и наклонившись над ведром, полощет тряпку. Выжимает ее, старательно наматывает на швабру и, кряхтя, разгибается.
– Как-то я хотела здесь одного мальчонку усыновить. Так ведь не дали! Сказали: иди в детдом. Он же и так из детдома, говорю я им. Нет! – отвечают, выбирай нормального! И в детдоме, а не здесь.
Женщина останавливается и утирает со щеки старческую слезу.
– Через месяц его в область отправили. Потом не знаю, как у него жизнь сложилась. А три года назад он вдруг объявился. Высокий стал. Выше меня на голову. Или даже на две. Я с работы иду, а он сидит здесь, у ворот в больницу, и курит. Меня увидел – обрадовался. «Баб Маш, – говорит, – займи денег». А у меня зарплата как раз была с собой. Только получила. Я и отдала ему ее. Больше не приезжал. Наверно, в романтику подался…
Закончив уборку, бабуська берет ведро и идет на выход. В дверях она оборачивается:
– А ты, Лешка, не ерепенься здесь! Будь смирным. А то мать твою два раза уже не пустили на свидание. Смотри только, не говори никому, что я тебе про это сказала!
Уходит. На меня наваливается Лешкина тоска, и я понимаю, почему он все время плачет.
С прогулки возвращаются пацаны. Возбужденный Витек подбегает ко мне и выпаливает:
– Леха, представляешь, они все-таки выписали мою Аксану! Твоя Оля рассказала, что врачиха вызвала мать и отправила ее домой. Аксана не хотела уезжать, но медичка стала ей грозить переводом в область, и она ушла. Представляешь? Вот сволочи!
– Но почему сволочи? – интересуюсь я. – Как ни крути, а на воле лучше, чем здесь.
Витек злится:
– Дурак ты! Не понимаешь! Она с матерью все равно жить не будет! Мать мужиков водит, а они к Аксане пристают. Опять у подружек или на чердаке ночевать станет. Хорошо, если еще шалаш наш не разобрали.
– Какой шалаш? – интересуется Давид.
Витек садится на кровать и начинает рассказывать:
– Я в прошлый раз, когда убежал отсюда, жил с Аксаной на чердаке. Днем жарко, конечно. Но мы днем там и не сидели. А ночью хорошо. Лампочка есть, чего еще надо? Я картонных коробок натаскал и шалаш из них сварганил. Картон проволокой связал, чтобы не расползался… Боялись, что жильцы снизу милицию вызовут. Аксана принесла краски и на картонках нарисовала цветы. Классно получилось! Красиво… Ложишься спать, а вокруг цветы. А над ними облака нарисованные, а в чердачном окне – звезды настоящие. Так и жили, пока инспекторша из детской комнаты милиции нас не вычислила… Аксана даже не знала ничего. Я сказал ей, что за арбузом домой сгоняю. Зашел домой, поболтал с матерью, взял арбуз, выхожу на улицу, а там инспекторша с участковым стоят. Я думал, сейчас мне мозги прочистят, как это они обычно делают, и отпустят на все четыре стороны. А они в машину посадили и сюда повезли. Видно, с Адриягой по телефону обо всем заранее договорились.
– Даа… Представляю, как тебя тут встретили, – восхищаюсь я…
– Адрияга приняла меня с распростертыми объятиями. Сразу два укола сульфозина сделала. Один в левую ягодицу, а другой под правую лопатку. Я три дня трупом лежал. Думал, сгорю. А как отошел, она мне опять укол в задницу. И так три раза, через каждые три дня, чтобы я оклематься не успевал. Потом долго тормозил… Когда на прогулку первый раз вышел, не поверил своим глазам – за сеткой Аксана! Она, оказывается, уже неделю как в больнице была. Аксана подошла к забору, взялась за рабицу и стоит плачет, на меня смотрит. А Степаныч, сволочь, за руку меня держит и к сетке не пускает. Будешь, говорит, теперь две недели со мной за руку гулять. Так я две недели и смотрел на Аксану, стоя около Степаныча. А она все это время плакала. Одно время я даже подумывал навернуть санитара стулом по башке, чтобы к Аксане подойти. Но потом, как представил себе, что на это скажет Аксана, и не стал рисковать…