Эден Лернер - Город на холме
В день, когда мне исполнилось восемнадцать, я не могла находиться дома. Погода была сырая и холодная, но я все равно пошла гулять с твердым намерением не появляться дома, пока отец и Тахрир не придут из конторы. Трость монотонно шуршала по камням. Судя по спертому воздуху и гулкой капели, я оказалась в подворотне и теперь только надеялась, что не упрусь в конце в каменную кладку или железные ворота. Я таки вышла прямо на улицу Аль-Шухада. Прямо между толпой палестинцев и толпой муставэтним.
После замкнутого пространства подворотни, ураган звуков едва не сбил меня с ног. Ударяющиеся о стены камни, автоматные очереди, разрывающиеся гранаты и обмен любезностями. В основном мужские, но иногда женские голоса, на арабском и на иврите.
− Ваши матери шлюхи!
− Хеврон наш!
− Аллаху акбар!
− Да здравствует Палестина!
− Мы вам горло перегрызем!
− Зубы у вас выпадут раньше!
− Ам Исраэль хай!
− Идн, некоме![157]
Мимо меня просвистела пуля и ударилась в каменную стену дома. Каменная пыль и мелкие осколки брызнули в лицо. Это дезориентировало меня вконец, я уже не знала, в какой стороне подворотня, единственное мое спасение. Я ощутила руки, обхватившие меня сзади, и увесистый толчок коленкой пониже спины. От этого я потеряла равновесие, земля ушла из под ног, и меня потащили. Звуки с улицы стали глуше, а вот капель обозначилась явственнее. Я протянула руку и нащупала знакомое лицо. Нежную кожу, не огрубевшую даже на нашем солнце, и курносый нос девочки из американской глубинки. Вот только головной убор поменялся. Уже не шляпка с вуалью, а обычный платок. Какие тут могут быть шляпки.
− Я не думала, что ты останешься, – сказала я так, как будто мы последний раз разговаривали вчера, а не семь лет назад.
− Я не думала, что ты вернешься.
Пауза.
− Ты чего в такую собачью погоду по улицам гуляешь? Опять протестуешь?
− Мама умерла.
Она поняла все без дальнейших разъяснений.
− Домой идти боишься? Я видела тебя на улице еще летом и осенью. Ты казалась такой счастливой. Пойдем, ну не стоять же на холоде.
− Куда пойдем?
− Ко мне.
− Но другие евреи рассердятся на тебя.
− Разумеется.
Это было выше моего понимания. Одно дело скользить пальцами по Корану на брайле, читать про Мариам, которую срамили на всех углах за то, что она забеременела до свадьбы. Другое дело ощущать живое теплое лицо человека, который руководствуется чем-то кроме воли общины. Значит, это могла не только Мариам, защищенная свыше. Значит, и я когда-нибудь смогу.
Никуда я не хочу уходить из этой подворотни. Пусть здесь холодно и сыро, но здесь нет ненависти и вражды. Здесь человек, который меня никогда не обижал и не предавал. Кроме нее и Умм Кассем у меня никого нет. Мэри, Эрика и Бланш выполнят свою гуманитарную миссию и уедут. Слезы шли волнами, не успевала я пролить одну, как накатывала следующая. Маленькой, Умм Кассем возила меня на Тивериадское озеро. Как хорошо было стоять босыми ногами в песке. Какие волны были ласковые. Неужели это тоже была я?
Она все-таки уговорила меня на нашу общую беду. Мы шли рядом, она обнимала меня за плечи. Шел ледяной дождь, у меня промокли и замерзли ноги в дешевых кроссовках. Мы шли к ней домой, но пробраться надо было через подворотни, так, чтобы никто не заметил. На ум пришло выражение, услышанное от заезжих американцев – the blind leading the blind[158].
Откуда-то сверху раздалась автоматная очередь и совсем рядом со мной отчаянный стон. Тело Хиллари обмякло и повисло на мне всей тяжестью. Я не удержала ее, и она осела на землю. Холодная липкая ладонь два раза провела по моей щеке и со стуком упала. Я сидела в намокшей от крови Хиллари одежде и пыталась нашарить ее сумку, а в ней телефон, чтобы вызвать амбуланс. То, что я не знаю, по какому телефону вызывать еврейский амбуланс, начисто вылетело у меня из головы. Мои старания оказались никому не нужными. Совсем близко я услышала сирену и сразу поняла, что это за Хиллари. Звук вздымался и опадал в пределах пары октав. Сирены машин Красного Полумесяца скорее звучат с переливами и напоминают призыв муэдзина. Но еще раньше, чем приехал амбуланс, я услышала другой набор звуков. Затормозил армейский джип, хлопнули двери, несколько пар солдатских ботинок. Я сидела над телом Хиллари и напряженно вслушивалась в доносящуюся из переулка сирену. Дуло автомата легло мне на плечо.
− Встань.
Я встала.
− Ничего себе, – присвистнул один из солдат. Наверное, я очень окровавленная.
− Обыскивать не будем. Визгу не оберешься. Пусть ее солдатки на центральной базе обыскивают.
− Что вы хотите найти? – поинтересовалась я. Как в светском разговоре.
− Нож ты куда дела?
Светского разговора не получится.
− Где нож, шармута[159]?
Какой тяжелый русский акцент. Конечно, не так обидно быть вторым сортом, когда есть еще и третий, и четвертый, и пятый. Без году неделя в стране, но все необходимые слова мы уже выучили. Конечно, я поступила безнравственно, не сберегла свою честь. Но это мое дело, а не его.
Другой солдат уже надевал на меня наручники и одновременно отчитывал русского.
− Не пори ерунды. Не видишь, сколько крови? Чтобы сделать такое ножом, нужно много проникающих ран. Это пуля, и я думаю, не одна.
− Была автоматная очередь сверху, – сказала я.
− А тебя никто не спрашивал, – ответил солдат и дернул за наручники. – Сама же сюда ее под пули заманила, а теперь злорадствуешь. Собаки бешеные, никак еврейской крови не налакаетесь.
Где-то совсем рядом затормозил амбуланс, я услышала, как катятся носилки и бегут санитары. Меня погрузили в джип через заднюю дверцу и положили на пол с наставлением: “Только попробуй заблевать нам машину”. Я на удивление спокойна. Почему их оскорбления проносятся у меня мимо головы, не задевая? Почему мне их жалко? Почему у меня болит душа только за Хиллари? Я так боюсь, что она умрет. Она знает, что я ни в чем не виновата, но это знание умрет вместе с ней. Как ни странно, я боялась не столько суда и тюремного срока, столько того, что другие женщины муставэтним будут рассказывать своим детям, как арабам нельзя доверять, как наивная американка Хиллари не поняла этой простой истины и заплатила своей жизнью за проявление милосердия к тем, кто его не достоин. И ведь нечего возразить. Если только не выяснится, что стреляли как раз в меня и стрелял еврей. Это очень даже возможно. Убийца Навин Джамджум до сих пор гуляет на свободе, почему бы ему не повторить свой подвиг еще раз?[160]
Эти мысли прокрутились в голове, и тут я поняла, что и это неважно. Неважно, кто стрелял и почему. Я знаю, что я не убивала и не хотела убивать. Может быть, меня мало унижали на блокпостах, может быть, у меня не погибли близкие. Ненавидеть не получалось и смерти я не боялась уже по-новому. Вот они, эти крылья за спиной, о которых говорила мне Умм Кассем. Удастся ли мне когда-нибудь сказать ей, что она была права?
И вот я сижу в тюрьме, пока власть предержащие решают, какие обвинения мне предъявить. Чего они тянут? Значит, Хиллари еще не умерла, но есть шансы, что она умрет? В тюрьме свой ритм, даже без зрения знаешь, когда день, когда ночь. Меня не смешивают с другими заключенными, словом перемолвиться не с кем. Я чувствую, что надзиратели и солдаты жалеют меня и изо всех сил стараются этого не показать. Проявить ко мне участие, поговорить по-человечески, хотя бы рассказать, что меня ожидает – это значит предать свой народ. Я все понимаю и не лезу. Приходила женщина из Красного Креста, принесла Коран на брайле. Я поблагодарила и попросила Библию. Больше она не пришла.
Прошло какое-то время, и мне сказали, что ко мне на свидание пришла родственница. Я обрадовалась – Умм Кассем! Прорвалась таки. Сердце пело, пока меня вели по коридору. С первых шагов по комнате для свиданий я поняла, что такой радости мне не будет. Посетительница тяжело дышала, как женщина на последнем месяце. Амаль. Слезы выступили у меня на глазах. Какого черта! Одно свидание евреи мне дали, и даже в это свидание я не могу увидеть близкого человека. Но ей-то зачем это понадобилось? Мы все знаем, с какими многочасовыми очередями и унизительными проверками связано посещение палестинцами родственников в тюрьме. Что, ей, в ее состоянии больше делать нечего? Нельзя сказать чтобы она с меня дома пылинки сдувала.
− Рания, сестренка! – услышала я.
Амаль попыталась обнять меня, и я подалась назад. Последние полтора года я боялась ее больше всех.
− Тебя допрашивали?
− Да.
− Пытали?
− Нет.
Пауза. Наконец я осмелела.
− Амаль… отец как? Он… переживает?
− Конечно, переживает. Но мы все тобой гордимся.
Это что-то новенькое. Не так давно она утверждала, что я своими интрижками с иностранцем всех опозорила и ей из-за меня стыдно в мечеть зайти.
− Почему?
− Ты свой позор кровью смыла. Та настоящая шахида. Я ошибалась на твой счет и надеюсь, что ты меня простишь.