Захар Прилепин - Грех (сборник)
Мы подошли, пожали руку Лёхе, тот сразу подивился:
– Чего-то вы унылые? Мы отсюда слышим каждый вечер, как вы кнутами щёлкаете, а нынче тишина была на пруду.
Валёк в ответ пробормотал что-то неразборчивое.
Лёха ещё раз внимательно всмотрелся в нас и, ничего не поняв, представил двух новых товарищей, пояснив, что они, как я и думал, с соседнего поселка.
Я стоял к ним ближе и, хотя они не протягивали мне руки, протянул свою сам.
Кривоногий быстро, холодной, но очень сильной ладошкой цапнул мою руку – будто выхватив снулую, перегревшуюся рыбу из воды – и тут же выпустил, улыбаясь при этом во весь недобрый рот, где в странной последовательности толпились обильные и разноростые зубы.
Ладонь старшего оказалась мягкой – и он долго, но мягко держал мою почти безвольную, отсыревшую ладонь, всё не отпуская и не отпуская меня.
Верочка кое-как всё исправила, разбив наше рукопожатие, будто мы о чём-то спорили, и села на лавочку близко, даже слишком близко к этому самому старшему.
Кривоногий тут же присел с другой стороны и даже чуть приобнял с ехидной улыбкой Верочку за плечи, впрочем, едва её касаясь.
Мы себе и такого никогда не позволяли.
Братик как стоял поодаль, ни с кем не поздоровавшись, так и продолжал стоять.
Старшой скосился на него и сказал:
– Привет, эй.
– Привет, – повторил братик сдавленным голосом, будто только что услышал это новое нерусское слово, смысл которого ему не был ясен.
Все от нас отвлеклись, как-то почувствовав, что толку в общении с нами не будет, и заговорили о своём.
Старший и кривоногий погано шутили, а Верочка заливалась так, как с нами не заливалась никогда. А мне казалось, что только мы и умеем её смешить.
Уходить было стыдно, стоять невыносимо. Братик первым присел на корточки, следом и я, причём как-то удивительно резко, будто мне разом небольно подрезали сухожилия в ногах.
Лёха что-то спросил у братика, Валёк ему ответил, и они какое-то время негромко переговаривались. Я никак не мог придумать, куда мне деть взгляд, и то смотрел Верке на тапочку, то на первую звезду, то на братика – с таким видом, словно меня очень занимал его разговор с Лёхой. По уму надо было бы встать и пересесть поближе к ним, но и подняться-то было пугливо – вдруг не устою.
Кривоногий в это время пристально вглядывался в меня, и улыбка с его гадкого лица никак не сползала. Один раз он сплюнул, и упало неподалёку от меня. Некоторое время я смотрел на плевок, он почти светился в траве.
– Ну, нам пора, – сказал братик, похоже, обрётший в разговоре с Лёхой хоть какой-то голос.
– Чего так рано? – поинтересовалась Верочка.
– На рыбалку завтра, – ответил братик совсем спокойно.
Чуть качнувшись, поднялся и я, вдруг почувствовав, что ноги, как ни странно, могут ходить и готовы в путь.
Лёха, кивнув нам приветливо, побрёл зачем-то во двор, вроде как по нужде. Стукнул калиткой и пропал.
Никому не пожимая руки, мы двинулись в сторону своего дома и сразу услышали, как старший небрежно, с лёгкой юношеской бархотцой, процедил:
– Мы проводим пацанов.
– Куда это? – не поняла Верочка.
– Сейчас вернёмся, – пообещал он.
Некоторое время шли, не сближаясь: мы двое впереди, и те двое за нами. Они ещё и пересмеивались между собой.
Потом их голоса, – они болтали непринуждённо и громко – стали приближаться. Мы не оборачивались.
– Э-эй, – сказали где-то почти над ухом, и мне сделали лёгкую подножку. Я споткнулся, но не упал, и мы разом обернулись, я и Валёк.
– Ну чё, пацаны? – спросил кривоногий.
Он стоял лицом ко мне, а его старшой дружок – лицом к братику.
Несколько секунд все молчали.
– А ничего! – вдруг заорал я голосом подростка, внезапно лишившегося рассудка. – Погнали!
Странно, но за малую долю мгновения до того, как рвануться в драку, я решил для себя, что биться мне надо со старшим – он ведь был с меня ростом. А кривоногий должен достаться братику – они тоже мне показались одинаковыми.
Старший, видя мой неожиданный рывок по диагонали в его сторону, сделал шаг, потом другой назад, и оба мои удара – размашистый правой и ещё более хлёсткий левой – пролетели мимо него.
Спустя ещё мгновение я вдруг с восторгом осознал, что, делая огромные прыжки, нагоняю неожиданно побежавшего от меня старшего. Через тридцать метров я его настиг – резко присевшего на землю ко мне спиной и даже закрывшего голову руками. В бешенстве я ударил его несколько раз по затылку, по темени, по затылку.
Выпрямившись и постояв немного, я пошлёпал в сторону братика.
Прыгая из стороны в сторону, но часто попадая кулаками в кривоногого, Валёк страшно матерился. Кривоногий, оступившись, вдруг упал на одно колено, и здесь я его неловко пнул ногой в спину, а с другой стороны братик ловко с ноги зарядил ему в грудь, да так, что слетела калоша.
– Пойдём, Валёк, не хера тут делать, – позвал я его.
– Погоди, калошу найду, – ответил он озабоченно и полез куда-то в кусты.
Кривоногий всё это время стоял на колене, странно поводя вдоль тела руками. Его старший товарищ не возвращался и голоса не подавал.
Братик вскоре вернулся с калошей в руке, бросил её наземь, обулся, и лёгкой трусцой мы побежали домой, хотя необходимости бежать не было никакой. Просто странно казалось так резко остановить взбесившееся сердцебиение. Пробежав чуток, мы остановились и пошли сначала быстро, потом медленнее, потом ещё медленнее, потом вообще встали и начали хохотать, захлёбываясь галочьей радостью.
В последнем разгаре ещё жаркого августа гуляли с Верочкой и Лёхой по лугу, отгоняя оводиный гуд, обходя щедрые коровьи блины, вытирая сладкий пот.
Лёха пошёл к дикой груше – в поисках плодов, а мы остались смотреть на Верочку. В отличие от Сахарова, мы прекрасно знали, что до сентября этими грушами можно только кидаться: твёрдые, мелкие и бестолковые – щебёнка, а не груши.
Солнце висело над нами, тяжёлое, как сковорода.
Нам с братиком было хорошо – рубахи мы как сняли в июне, так и забыли, где лежат, а Верочка, стоявшая поодаль, иногда дула себе на грудь, чуть поддев пальцами сарафанчик.
– Дала б мне подуть, я бы… изо всех сил дул… до вечера, не переставая, – вдруг негромко сказал братик. – …Лишь бы дала!
Я нехорошо хихикнул, словно икнул.
Лёха, который, как казалось, только что обламывал сучья на груше, пытаясь куда-то там добраться, вдруг оказался возле нас и добавил незлобно, даже с улыбкой:
– Только она никому не даёт…
Вдумавшись в интонацию, с которой только что была произнесена эта фраза, я неожиданно услышал в голосе Алексея некоторое, ей-богу, сожаление.
Мы примолкли, глядя на усмехающегося Лёху, а тот – ничего, два раза соскоблил крепкими зубами с мелкой, зажатой в его лапе, грушки кожицу, сплюнул разом пожелтевшей слюной и с отвращением забросил грушку в кусты.
– Пасите, – кивнул.
Мы вновь обернулись к Верочке. Та стояла к нам спиной и не могла оторвать глаз от того, что теперь видели все мы.
Через поле шли трое вроде как срочников – видимо, возвращались в свою часть, располагавшуюся неподалёку, сразу за насыпью.
Солдатики были смуглы и худы. На ногах у них чернели такие странные летом тяжеленные кирзовые сапоги. На головах криво налипли пилотки. Ровно никакой одежды на них больше не наблюдалось. То есть совсем. Даже в руках они ничего не несли.
Не видя нас, солдатики не прикрывались.
Верочка, казалось, стала гипсовой – белой, недвижимой и, уверен, неморгающей.
Я сделал шаг, другой, третий и увидел её лицо: внимательное и спокойное. Она разглядывала солдат совсем неизвестным мне, очень прямым и твёрдым взглядом.
Валёк, не видя её лица, сипло хохотнул и этим Верочку разбудил.
Она дрогнула плечом и близоруко обернулась к нам, посмотрела сначала на меня, потом на Валька…
Чтобы не идти вослед солдатам, мы двинулись домой другим путём – мимо пруда, где месяц назад познакомились с Верочкой и Лёхой.
Лёха с Вальком заспорили про какую-то мужскую ерунду, я приотстал, поджидая медленно и задумчиво идущую позади всех Верочку.
Лицо её показалось мне грустным.
Никакая шутка, способная развеселить её, не просилась ко мне на язык – и вместе с тем я чувствовал странную вину перед ней, непонятно за что.
С тех пор как мы подрались, никто, кроме нас с братиком, у её дома не появлялся – только я и Валёк.
Однажды, оглядывая нас, собравшихся на вечерние посиделки – на этот раз в резиновых сапогах, так как после дождя, – дед сказал весело:
– О. Как гусары. Сахарина растает, когда увидит.
И потом вдруг добавил серьёзно:
– Одна беда: вы слишком молодые для неё.
Мы с братиком самолюбиво хмыкнули – кто в тринадцать лет призна́ет себя слишком молодым!
Не знаю зачем вспомнив про этот разговор, я вдруг послюнявил безымянный палец на левой руке и поспешно стянул с себя серебряное колечко.