Михаил Першин - Еська
Царь как злато с серебром увидал, кричит главному боярину:
– Бери богатство, да в казну волоки.
Но только тот к лепесткам руку свою протянул, они и растяли. И серёдка золотая так же. Боярин руками-то и развёл.
А Еська смеётся:
– Да где ж это видано, чтоб мандовочное-то богатство в казнах да сундуках таилось? Оно теперя воздухом стало. Ефиром, сказать по-научному.
И впрямь, дух стал в зале ядрёный, сладкий-сладкий. Одна фрелинда аж без памяти упала, но её дворяне живо ухватили да ощупкой в себя привели.
Тут все пуще стали Еську миловать. И стрелец с рубежа тут же был.
– Ну ты, парень, и хват, – говорит. – Я уж не думал с тобой сызнова встретиться.
Короче, честь Еське воздали – заморский анпиратор такой не выдывал. Насчёт анпиратора-то как раз Пантелей-царь сам стал кумекать: как бы с ним породниться. Тут уж и Нежелана загорелася:
– Скорее, мол, батюшка, засылайте послов за́ море. Я на всё согласная.
Напоследок царь у Еськи спрашивает:
– А како твоё желание? Всё дам. Хошь золота, хошь каменьев бесценных. Полцарства только не проси. Одна ведь половинка в приданое за Нежеланкой пойдёт. Коли те вторую отдать, чем я сам править-то стану?
– Ничё мне не надо. Куды я золото твоё с каменьями покладу? – они из котомки-то повывалятся. А вот что ты сделай, батюшка, – выпусти-ка всех с темницы.
Царь на радостях всех и отпустил.
А Еська дале пошёл.
КАК ЕСЬКА ДВАДЦАТЬ ДВЕ МАНДЫ ВИДЕЛ, ДА НИ ОДНОЙ НЕ ИЗВЕДАЛ
Дошёл Еська до реки. Глядит: дорога кончается. И моста не видать. А местечко приветливое: ветер листья ивы колышет, ветки в воде полощутся, будто щекочут речку, а та в ответ лёгким этаким плеском смеётся. И всё будто говорит: отдохни, будь гостем.
Присел Еська на берегу, развязал котомку.
Передохну, думает, и брода поищу.
Вдруг слышит голос:
– Ступай скорей отседова.
Вот те и гостеприимство! Глядит кругом – никого. Только ива ветками сильнее зашевелила.
– Ты, что ль, ива?
– Я. Только не ива я. Была я некогда девицей, звали меня Ирушкой. Послала меня мамка на́ берег три ширинки стирать: одну шёлком шиту, другую – се́ребром отороченну, а третью – золотой нитью изукрашенну. Всех их я вымыла, да на ветку сушиться повесила. А сама купаться вздумала. Вдруг сверху Чудо Трёхъелдовое как налетит, схватило ширинки и шасть ввысь. Я на берег выскочила, звать на помощь стала. А Чудо оттеда, с высито, как зыркнет, я и обомлела. Чую: будто ноги в землю вросли. Хотела руками взмахнуть, а на их – листья. Крикнуть пытаюсь – шелест раздаётся. Вот так, была я Ирушкой, да стала ивушкой. А Чудо Трёхъелдовое что ни день сюда прилётывает, е́лды свои в воде полощет. Ты, видать, парень лихой, да только не ищи встречи с ним.
– Нет, милая, – Еська ей отвечает. – Дождусь я его, поганого. А ты спрячь меня промеж веток-то своих.
– Да почто тебе это надобно?
– А там видно будет.
Тут вихорь поднялся. Еська промеж веток затаился, да подпояску свою приготовил, а портки-то верёвкой, которой котомка перевязана была, прихватил. Хоть и неудобно энто было, потому верёвка куды короче опояски оказалася. Глядь: сверху Чудо Трёхъелдовое спускается. Одна елда спереди болтается, да с боков – по одной. Заместо рук крылья, шкура овечья, а голова человечья.
Опустилось Чудо, вошло в воду по пояс, стало елды в воде полоскать.
А Еська с-под листьев приговаривает:
– Теки-теки, водица, – авось не пригодится.
Услыхало это Чудо Трёхъелдовое, говорит:
– Чего это у тебя, ива, за присказка така нелепа?
А Еська дале:
– Теки, водица, впредь – ничё елдам не еть.
Тут уж Чудо осерчало не на шутку:
– Молчи, деревяшка, не то с корнем тебя выверну.
– Ты, Чудо гадкое, меня в дерево обратило, жизнь мою радости лишило, вот и вещаю я, что боле тебе от елд твоих пользы не видать.
– Ах так! – Чудо молвит. – А вот поглядим.
Как махнёт елдой левою – мало не сшибло иву. Только Еська не спужался, конец опояски на неё, оконечность-то Чудову, накинул, да и затянул покрепче. Осерчало Чудо, правой елдою махнуло – закачалась ива. А Еська вторым концом прихватил да туго-натуго елды-то и связал. Тут уж Чудо елдою среднею, самою могучей, размахнулось. Ива с корнем на берег повалилася, да только Еська успел опояской и энту елду прихватить да к первым двум приторочить.
Вышел Еська из листвы, увидало Чудо, кто это с ним шутку учудил. Стало о пощаде молить:
– У меня, – говорит, – всяки-разны сокровища припрятаны, и платья парчовы, и обувка сафьянова. Что хошь бери, только елды-то мои ослобони. Потому у меня заместо рук крылья, мне самому не сладить с путами.
– А ты Ирушку попроси. У ей, знамо, руки-то половчей моих будут.
– Эх, добрый ты человек, да глупый. Я ж тебе вона каки́ богатства сулю, а ты об дереве глупом жалишься.
– Как знашь, – Еська молвит. – Твои елды, тебе и решать, век им связанными быть, аль обратно дело своё елдовское делать. Только помни: путы мои зачарованы, окромя меня кто к им притронется, руки у того враз отсохнут.
Пуще прежнего Чудо взмолилось:
– Чего хошь проси, а только не могу я иве помочь. Я ширинки бабе своей отдал, она с ими вовек не расстанется. А без них дерево так деревом и останется.
– Ладно, – Еська говорит. – Неси меня к бабе своей.
– Да как же я пред ней явлюсь, с елдами-то связанными? Ну, как она под меня лечь возжелает?
– А ты ей так скажи: «Над лугами, над полями я летал, в речке елды свои полоскал. Притомился – едва домой воротился». Она от тебя и отстанет.
Видит Чудо: у Еськи на два вопроса три ответа находятся. Делать нечего.
– Залазь, – говорит, – на спину мою.
Взобрался Еська Чуду на спину, в шерсти спрятался. И полетели они под облака. Летят себе, а Чудо-то и молвит:
– Гляди, как лететь ловко стало. Ране-то елды по сторонам развевалися, а теперь вовсе полёту не мешают. Это, брат, еродинамика така.
– Так что ж? – Еська спрашивает. – Может, и не распутывать тебя вовсе? Так и летай.
– Нет, пущай уж летать хужей будет. Я уж к тому привычный.
Долго ли, коротко летели, над полями-лугами пролетали, до леса непролазного добрались, наземь спустились. Пред лесом холм, в холму пещера. Из пещеры выбралась жёнка Чудова – Баба Трёхмандовая. Одна манда промеж ног, да с боков по одной.
Стала она Чуду пенять, что долго, мол, не было его. А Чудо-то и отвечает:
– Над лугами, над полями я летал, в речке елды свои полоскал. Притомился – едва домой воротился.
– Ну и ладно, – Баба говорит. – Ступай в пещеру спать.
Чудо в пещеру ввалилось да на солому повалилось, а Еська из шкуры выбрался и к выходу подполз.
Только Чудо захрапело, Баба как свистнет! Аж ветки на деревьях закачались.
Не успел Еська глазом моргнуть, вихорь поднялся. Глядит: сверху спускается Чудо Семиелдовое. Заместо рук крылья, шкура овечья, голова человечья, да семь елд болтаются: три промеж ног, да по паре с боков.
Баба Трёхмандовая навстречь ему бежит, руками машет, грудьми трепещет, да ма́нды на бегу распахивает:
– Здравствуй, мил-дружок, – говорит. – Мой-то дурень над лугами, над полями летал, в речке елды свои полоскал, притомился – едва домой воротился, да спать завалился.
И ласкает она Чудо Семиелдовое, пёрышки на крыльях разглаживает, кудряшки на шкуре завивает, елды евонные потряхивает. Елды-то вздыматься и стали: что слева – слегка ожили, что справа – вбок глянули, а что промеж ног были – пупа достигли.
– На-тко, милая моя, – Чудо говорит, – каки́ хошь выбирай.
Бабе-то, ясно дело, середние боле иных глянулись. Тут они наземь и повалились.
И уж как они катались, как миловались, траву всю примяли. Одной слюны с ведро натекло, а уж сколько молофейки Чудо выпустило – про то одна Баба знает, да нам, знамо дело, не поведает.
Наконец встали на ноги. Прощаться стали. Чудо-то Семиелдовое и говорит:
– Ох, и заругает меня жёнка, коли я без гостинца ворочусь.
– А не горюй, друг сердешный, – Баба Трёхмандовая отвечает, – вот для ней гостинец.
Шасть в пещеру, да две ширинки выносит, одну шёлком шиту, вторую се́ребром отороченну.
– Ничё, – говорит, – мой дурак мне ещё принесёт.
Стало Чудо её благодарить да заново цаловать-миловать. Еська тем временем ему на спину забрался да в шерсти притаился.
– Что это, – Чудо говорит, – будто что́ щекочет промеж крыльев.
– Верно, мураши с травы набрались, – Баба отвечает.
– Да нет, – Чудо молвит. – Я мураший кислый дух знаю, а энтот вовсе иной, солёный, навроде человечьего. Да и не почую я мураша, больно мал он. Поглядь-ка средь шерсти-то моей, кто тама таится.
«Ну, – Еська смекает, – худо дело». Тихонько этак с Чуда сполз, промеж травы примятой просклизнул и нырк! – в Бабью-то волосистость. Оно б лучше в косе ейной утаиться, да тут уж каки́ волоса поближе, промеж тех и залез. А каки́ поближе были, об том любой смекнет – те, что на середней манде-то повыросли.
И только вздохнул Еська, облегчение на миг почуяв, как едва разум с его вон не вылетел – такой из манды дух валил. Он бы, дух-то энтот, и сладок был, да только мощи такой непомерной, что не только что Еську аль иного какого человека, а и заморского зверя скунсия, который есть средь всех тварей земных сама развонюча тварь, и ту б учуять не можно было.