Жанна Тевлина - Жизнь бабочки
– А вот в Испании, – говорю, – совсем даже калоши не сымают.
Он весь от возмущения краской пошел. Аж заикаться начал. Тут скрипач подходит. Я глаз скосил. Смотрю, он уже без калош, как мать родила. Пригляделся. А носки-то у него целые, новехонькие. Вот, думаю, что творится. Как люди нынче охамели, никакой совести за душой не осталось. Скрипач спрашивает:
– А почему это вы нам своей Испанией в нос тычете? Может быть, нам это неприятно.
Ну, я тоже за словом в карман не полез.
– Мне, – говорю, – к примеру, тоже неприятно, когда мне калошами в нос тычут.
Смотрю, и монтер туда же линию гнет.
– Мы, – говорит, – люди простые, испанской цивилизацией не избалованные.
Пришлось снять. Пустили в комнату. Смотрю, стол стоит, зеленый. На обеденный вроде не похож. Все рассаживаться стали. Пока я размышлял, они почти все места заняли. Ну, думаю, тут не до размышлений. Хоть бы за каким столом место застолбить. Может, у людей кроме как на этом столе пообедать негде? Что ж теперь, совсем не обедать? Уселся кое-как. Иногородний из серванта мешок парусиновый достает и бац, на стол опрокидывает. Это до чего ж, думаю, граждане докатились! Это при их-то частной собственности. Как свиньям блюда подают. Слыханное ли это дело, чтобы в мешках блюда подавали! Еще ладно бы в каких, а то в парусиновых. Пригляделся, а там фишки. Я давеча по телевизору такие же видел. Там один гражданин так заигрался, что ему даже супруга от дома отказала. Дай, думаю, поиграю. А ну как денег выиграю. Может, дом себе куплю. Смотрю, монтер фишки сгреб и начал всем раздавать. Рукой машет, и все норовит мимо меня. Ну, я, понятно, жду. Глянул. Батюшки! Фишек-то нет больше. Я прямо вспотел. Это что ж такое делается, граждане: одним все, а мне ничего? Такая демократия, думаю, ни в какие рамки не влезет.
Смотрю, монтер встает, этак важно приосанивается и горло начищает. За вроде речь толкнуть намеревается.
– Деньги, – говорит, – кончились, денег больше нет.
Вот тебе на, думаю.
– Позвольте, – говорю, – я, может, не вчера родился, и уважение к себе имею. Мне, знаете, тоже частная собственность не помешает.
Они ни в какую. Скрипач и говорит:
– Не ссорьтесь, граждане! Буквально неприятно, как вы тут перебранки устраиваете. Ладно бы из-за чего. А то из-за частной собственности.
Тут монтер с иногородним притихли. И правильно сделали. Кому охота в переплет попадать. Тема-то душком попахивает. Тут я и проснулся. Хорошо, думаю, что у меня частной собственности нет. Ни здесь, ни в Испании. И вряд ли уж будет. А все потому как хожу ногой со временем.
На даче – 2Когда память, обходя лавины обид, несуразиц, обманутых ожиданий, возвращается к чудеснейшему, счастливейшему времени моего раннего детства, я понимаю, что мое открытие себя произошло на даче, летом, когда я, проснувшись раньше обыкновенного, появляюсь из белого кокона спутанных простыней, одеял, щекочущей бахромы пледов и, приоткрыв рукой путь потоку желтого света, выныриваю на поверхность, в мир воздуха и дневной радости, переживая миг неповторимого восхитительного блаженства.
Помню диван с двумя белесыми валиками. Прямо над ним висит репродукция картины «Грачи прилетели». Моя детская кровать стоит напротив, и я, засыпая, разглядываю причудливые зигзаги, чернеющие на бело-голубом фоне, которые подобно скачущим буквам сплетаются и расплетаются в моем сонном воображении, а потом и вовсе сливаются в темное бесформенное пятно.
Не исключаю, что в своих мрачноватых снах я изживал какие-то застарелые комплексы, пронзительную любовь-ненависть к дачным товарищам, с которыми проходило мое познание себя, пугающие неясности, отравляющие мое детское воображение, но сразу хочу отметить, что категорически не приемлю Фрейда, с его дотошным анализом сексуальных фантазий, с его хмурыми, унылыми эмбрионами, утомленными любовными шалостями будущих родителей. Сны всегда были и остаются до сегодняшнего дня моей неотъемлемой сущностью, моим вторым я, и я хорошо помню, что в детстве скрывал этот факт от родителей, и уж тем более от детей, с которыми рос, никогда не зная точно, можно ли этим гордиться или следует стесняться. Помню один из них, сублимирующий несбыточную мечту, состояние, которое я впервые испытал, посмотрев метерлинковскую «Синюю птицу», и которое по грустной иронии судьбы преследует меня все годы моего изгнания. В этом сне моя маниакальная, глубоко запрятанная мечта овеществляется, и я снова на даче, среди знакомых, когда-то разноцветных домиков, а теперь уже одинаково бесцветных, но удивительно узнаваемых по каким-то совсем другим, далеким от материальности, признакам. Помню мгновенный укол разочарования от увиденного, когда память тщетно пытается уцепиться за мелкие, дорогие мне приметы прошлого, и в сознании проплывает череда предметов и явлений, которые я оставил в этом месте и уже не надеялся осязать снова. Сквозь магический кристалл своего настроения я с пронзительной четкостью вижу отцовский автомобиль, удаляющийся по песчанке, минующий то место у дороги, где впервые переживались мною счастливейшие мгновения обладания мечтой. В этом месте, у самой обочины, где неподалеку темнеет перелесок, чуть в стороне стоит старое дерево с гладкой матовой корой, куда прилетала черная бабочка с сиреневыми крыльями. С чувственной ясностью я сознаю, что бабочка у меня в сачке и теперь останется со мной навсегда, вижу чудесные переливы на ее крыльях, которые не погаснут, даже когда она заснет, и я невольно сравниваю ее с картинкой из журналов о животных, которые мне выдавал отец в моменты педагогического рвения. Моя магическая бабочка – ожившая картинка, одушевленная, миниатюрная копия вечности, отныне принадлежащая мне одному.
Были дни, когда я с усердием занимался изучением бабочек по этим журналам. Мелькали крапивницы, лимонницы, махаоны, шоколадницы, породистые и беспородные, как местные дворняжки, в ежедневном моционе обегающие нашу округу, в сотый раз заглядывая в глаза прохожему в надежде обратить на себя внимание. Порой вспыхивало мгновенное желание воспроизвести в красках какие-то особо полюбившиеся картинки, и я, торопясь, чтобы не спугнуть волшебный миг вдохновения, выкладывал на стол цветные карандаши, где у каждого цвета было множество немыслимых оттенков. Помню один из шести голубых, к которому так хотелось подобрать название, чтобы точнее выразить неповторимость, драгоценность этого цвета, прозрачного и расплывчатого, будто пропитанного белилами, и то отчаяние, с каким я, боясь оторвать взгляд от оригинала, заносил карандаш над бумагой в бессмысленной попытке передать тот единственный, невыразимый тон, которого нет в жизни, в то время еще не понимая, что это посильно лишь тому, кто создал небесную радугу и переливы на крыльях бабочек.
Помню, как во сне мы идем по дороге, и вокруг ни души, и мое бедное сознание разрывается от противоречивых чувств, разбуженных присутствием моих старых товарищей, и я, как в прежние времена, ощущаю их молчаливую враждебность, и мгновенно вспоминаются данные себе детские обеты больше никогда, ни за что не подходить к ним, и чувство постыдной безысходности, когда знаешь, что отдашь все на свете, чтобы только снова оказаться среди них.
Мы подходим к какому-то дому, с виду заброшенному, с покосившимся крыльцом и недостающей ступенькой, который мгновенно вызывает неизъяснимое чувство дежавю, и я всеми силами пытаюсь вспомнить, что связывает меня с этим домом, и каждый раз, коснувшись легким дразнящим движением моего сознания, разгадка ускользает от меня. В памяти всплывают тонкие ветви голого дерева в окне моего дома и излучина песчаной дороги вдали в обрамлении застывших дубовых крон. Все это осталось идиллически гравюрным фоном, находящим слабый отклик лишь в старых фотографиях из родительских альбомов.
Мы входим в дом, где мой взгляд сразу выхватывает карточный стол, покрытый зеленым сукном, и в первый момент это забавляет своей нелепой дисгармонией с выцветшими занавесками на окнах, висящими с допотопных времен моего волшебного детства. Мои попутчики деловито рассаживаются, и я следую их примеру. Один из них достает мешок, туго набитый фишками, и начинает ловко раздавать их сидящим за столом. Его рука мелькает в воздухе и, сделав несколько кругов, останавливается. Я наблюдаю за всем этим немыслимым действом со стороны, будто смотрю кино, подобное одному из тех, что снимают нынешние режиссеры, умело совмещая в одном кадре восхитительный суррогат времени и пространства, и краем глаза замечаю, что возле меня нет ни одной фишки. Мне кажется, что я говорю что-то, но при этом не слышу своего голоса, и мне страшно, что и другие меня не слышат. Меж тем один из собравшихся встает и произносит странную фразу о том, что деньги кончились, и денег больше нет, и я с пронзительной ясностью ощущаю, что это сон, и тают, растворяясь в розовом мареве, деревья за окном, и с ними теряют четкость силуэты моих товарищей, и я, ослепленный ярким белым светом, оказываюсь на другом берегу, где хаос приобретает твердые очертания реальности, лишенной звуков и запахов, реальности, которая останется со мной навсегда.