Иван Зорин - Зачем жить, если завтра умирать (сборник)
Этот ход мыслей указал Устину новый маршрут – домой идти уже не хотелось, и он свернул в ближайший игровой клуб.
Я сижу за стойкой с надкусанным бутербродом и банкой колы – бармену кажется, что я стою, – и меня не покидает чувство давно виденного.
Да-да, определённо déjа vu!
Этот пустующий бар, по столикам которого пляшут солнечные зайчики, этот пустой разговор, который от нечего делать поддерживает бармен, его переброшенное через плечо полотенце, край которого смахивает крошки от моего бутерброда, когда он протирает над стойкой сухие бокалы – тоже от того, что ему нечем больше заняться, – его улыбка, которую он нацепил, как намордник, чтобы, не дай бог, не сболтнуть лишнего, всё это кажется мне чрезвычайно знакомым, и от того, что я не могу вспомнить, когда я была здесь раньше, у меня чешется нос. Повернув голову, я узнаю телевизор в углу, лицо политика на экране. «Каков болтун!» – перехватив мой взгляд, скажет сейчас бармен. «Все политики мерзавцы» – отвечу я.
– Каков болтун! – говорит бармен.
– Все политики мерзавцы.
Он пожимает плечами.
– Трудно, конечно, попасть во власть и не замараться.
– Невозможно.
Бармен соглашается. Но в глубине, я вижу, шокирован.
– Мафия, – добиваю я, тыча в экран сигаретой. – Они все – мафия.
Бармен снимает полотенце с плеча. Кладёт на стойку. Сейчас, я знаю – откуда? – он выключит телевизор. И тут разражаюсь целой тирадой.
– Что мы говорим, когда говорим? И что понимаем, когда понимаем? Вы никогда над этим не задумывались? В языке животных и дикарей преобладают существительные и глаголы, он создан для взаимопонимания и совместного труда. Это язык Бога. Но с развитием цивилизации язык всё больше засоряется, замусоривается, захламляется, наряду с конструкциями, позволяющими передавать оттенки настроения, выражать сложные мысли, в нём появляется множество ложных ходов, ловушек, пустых фраз, призванных скрыть, дезавуировать, завуалировать истину, чтобы, так или иначе, извлечь выгоду. Двое, ведя диалог, могут бесконечно блуждать в его лабиринтах, но так и не встретиться. Особенно, если один этого не хочет. А как этим пользуются различные проходимцы! Болтуны-политики, часами говорящие так, что извлечь смысл из их слов невозможно. Сказано: «И будет ваше „да“ – „да“, а „нет“ – „нет“, остальное же – от лукавого». Однако язык всё больше становится языком дипломатов. Он ставит целью запутать, обмануть. Поэтому для взаимопонимания вырабатываются особые субъязыки – математический, философский…
Я говорю, а краешком глаза наблюдаю смущенье бармена, точно он тоже знает, что моя реплика не запланирована сценарием, что это импровизация, экспромт задним числом, что в прошлый раз, когда мы вели разговор, такого не было. Он косится в угол, будто ищет невидимого суфлёра, чтобы справиться, как ему вести себя. Впрочем, вставка закончена, и она не изменит дальнейшего расписания, сейчас он выключит телевизор, а я, не прощаясь, прикрою за собой дверь.
– Впрочем, я загнула, – бросаю я ему спасательный круг, – и хорошая поэзия пьянит, и шаманы у дикарей грешат словесной магией, ничто не ново под луной, значит, это необходимо.
Аэродромы, вокзалы, города…
Устин кормится, сотрудничая с нескольким журналами, которые заказывают ему статьи. Тема для него не имеет значения. Двойное самоубийство в Энске или рост преступности в Эмске входят в круг его интересов точно так же, как привезённая в столичный музей выставка импрессионистов – в связи с ней Устин позволяет себе искусствоведческий экскурс, рассуждая о влиянии представленных художников на позднейших фовистов, он вообще не упускает случая блеснуть эрудицией, если речь идёт о заурядном джазовом концерте, белыми нитками пришивает забытую музыку барокко, за что его ценят, – или новый роман несравненного писателя К., ставшего прижизненным классиком оттого, что его книги расходятся миллионными тиражами – Устин и сам пописывает прозу в стол, что не мешает ему иронично морщиться при слове «бестселлер», однако его скепсис не выливается на бумагу.
Ему за это платят.
Он этим кормится.
А живёт игрой.
Лица, разговоры, попутчики. Устин настолько привык к ним, что по-другому не воспринимает окружающих. У него нет друзей. Нет приятелей. Нет близких знакомых. Платон Грудин не в счёт – вместе выросли, женились на подругах, он поводырь всей его жизни, привычный, как отражение в зеркале, – а разве может быть другом старый, заношенный пиджак? К тому же Грудин врач. Психоаналитик. А какой друг из психоаналитика?
Устин едет в поезде.
– Выпьем?
Устин не пьёт.
Не курит.
Он правильный до кончиков ногтей.
Потому что у него есть тайная страсть. Игра. Но попутчик, весёлый усатый толстяк, на вид лет сорока, а на самом деле, думает Устин, ему больше, этого не знает.
– Выпьем?
Устин качает отрицательно. Демонстративно прикрывает глаза. Но так просто усатого не пробить. Он наливает рюмку, крякнув, опрокидывает, тут же повторяя, закусывает апельсиновой долькой, и говорит, говорит… Устин прислоняется к стенке. Устин зевает. На усатого это действует, как кривлянье мыши на слона. Тогда Устин громко смеётся. И вот они уже говорят в два голоса. Каждый о своём. Устин рассказывает о себе, усатый – о себе, глухари на току, они слышат только мерный стук колёс, отсчитывающих вёрсты, и свои слова, которых не понимают. Потом вдруг одновременно смолкают. Мгновенье смотрят друг другу в глаза, точно впервые заметив, и начинают гомерически хохотать.
Остановка.
Проводник спускает железные сходни.
Мальчишка-торговец звонким клянчающим голосом предлагает на перроне яблоки, и Устин покупает, не найдя в себе мужества отказать, потом опять гудят рельсы, по которым монотонно барабанят колёса – раз-два-три, раз-два-три, – колыбельная, от которой в качающемся вагоне клонит в сон. Устин грызёт яблоко, угощает соседа, с которым на вид они ровесники, ведь Полыхаев с набрякшими от усталости мешками и сетью ранних морщин, без которых уже себя не помнит, выглядит старше своих тридцати семи.
– Куда едете?
– Куда?
Устин озадачен. Чтобы выиграть время, он откашливается в кулак, точно забыл, что его отправила по делам редакция, потом, силясь вспомнить пункт своего назначения, трогает вспотевший лоб, но никак не может сосредоточиться; он смущён, увидев в простом вопросе, который повторил для себя, для своего глубоко запрятанного «я», тайный смысл, скрытый подтекст, неожиданно обнаживший со всей ясностью окружавшую его пустоту.
Действительно, куда?
К себе?
От себя?
– По работе.
Ну, вот и всё. Усатый понимающе кивает. Как просто объяснить другому, чего не понимаешь сам. За окном синеют леса, плывут широко раскинувшиеся поля, которые изредка разрезает узкий клин блеснувшего на солнце озера, проносится путевой обходчик, едва успевающий валкой походкой сделать по насыпи несколько шагов к будке, исчезают шлагбаумы, послушно теснящиеся за ними машины, и опять леса, поля, речки – раз-два-три, раз-два-три, – Устин переводит взгляд внутрь – на раздвинутую занавеску с вышитым на ней Георгием Победоносцем, тёмный пластик, которым обито купе, полупустую бутылку на столе, два стакана, дребезжавших дуэтом в металлических подстаканниках, на апельсин, катавшийся между ними, высыпавшиеся из пакета яблоки – такое же однообразное постоянство, на переднем плане то же самое, что и на заднем, мир, привычный, как лабиринт, из которого нет исхода. Устин медленно жует яблоко, кивает усатому толстяку, в который раз наполнившему рюмку и пьющему за его здоровье, а про себя решает, насколько он привязан ко всему вокруг, чьё имя жизнь. Усатый никак не может найти верного тона, и от этого трещит без умолку. Он рассказывает о жене, детях, задаёт вопросы, на которые не получает ответа, да их и не ждёт, а Устин, глядя на его не закрывающийся рот, думает, что мир один, а каждый живёт в своём.
Звонит телефон.
Это редактор.
Устин прикрывает трубку ладонью.
Вялый требовательный голос спрашивает, можно ли изменить заглавие статьи, Устин долго соображает, о чём идёт речь, – каждый журнал убеждён, что он только их корреспондент, и сейчас важно не выдать себя, не вызвать удивления, недовольства, иначе упадут гонорары, – он так и не вспоминает своего материала, но вслух уже соглашается, конечно, ваше название лучше, ёмче, точнее отражает содержание, потом для приличия осведомляется, когда выйдет номер, прикидывая в уме день зарплаты, мысленно он уже несколько раз простился, всё больше затягивая паузы, но на том конце, наоборот, оживляются, продолжая говорить без остановки, теперь речь идёт о новом заказе – грядет какой-то праздник, и нужно осветить его историю, конечно, не выбиваясь из официального русла, разве что слегка. Устин – мастер. Он умеет критиковать, нахваливая, и хвалить, критикуя, он знает, что и как сказать, о чём умолчать и на чём сделать акцент, редактор не сомневается в его талантах, доверяя журналистскому чутью – сроки поджимают, но вы справитесь, целиком на вас полагаюсь, до скорого. Наконец, можно перевести дух, Устин даже жалеет, что так рано отключился, по ходу вспомнив, наконец, с кем разговаривал. Усатый толстяк смотрит сочувственно. Устин виновато улыбается, точно хочет сказать, что все разговоры – сплошное надувательство и шарлатанство, что слова – лживые посредники, что аргументация, в зависимости от настроения и конъюнктуры, меняется на противоположную, однако усатый не понимает, или понимает по-своему, вздыхая, делает в ответ сокрушённое лицо, на котором читается: «Жизнь всех делает подлецами».