Давид Ланди - Биоген
– А зачем каждый день носить акриловые трусы?
– Кремовые?
– Почему кремовые? Черные, с кружевами.
– Черных с кружевами пирожных не бывает. А вот от кремовых – каждый день – заработаешь диабет.
– А диабет, как известно, вреднее кружев! – добивается желаемого результата Андрей.
– Это с какой стороны посмотреть, – огорошивает победителя Фальцет. – Кружева вещь тоже опасная. У меня один товарищ закружился с женой мента, а тот оказался начальником отдела по наркоконтролю. Он только на одних «отпускных»[333] трехэтажный дом себе отбабахал! У него этого подконтрольного «дела» было видимо-невидимо – пруд пруди! Вот он и подкинул упаковочку любовнику…
– Ты мне про что сейчас рассказываешь?
– Про кружева.
– Про кружева в моей голове от твоих примеров? – злится Андрей.
– Нет. Про кружева законов в трусах моей жены.
– И что эти кружева могут сделать?
– Запалить меня перед шефом, – вздыхает делегат.
– Это как?
– Обычно. Она же человек.
– Кто?
– Жена.
– Допустим. И что с того?
– Как что? Выпьет она, предположим, на корпоративе нашего советского шампанского и пойдет в наш советский sortir помочиться, – произносит с французским прононсом иностранное слово Фальцет, – а там – Он!
– Кто – он?
– Ну этот… который ищет, кого бы замочить.
– И?
– И! А тут она…
– Жена?
– Конечно! В запрещенных синтетических алых трусиках, обрамленных кружевами законов, и лифчике типа «брасьер», меняющем свой цвет в момент овуляции стратегии шефа на территории соседних кабинок…[334]
– Да… – вздыхает, понурив голову, Андрей…
– Да… – подтверждает контрагент.
– А знаете, в чем заключается главная ошибка наших депутатов? – решаю я абсорбировать отрицательный эффект беседы.
– В чем? – интересуется царь.
– В том, что они принимают законы, а им нужно принимать лекарства.
– Та же бодяга была и у моих бояр! – смеется, вспомнив молодость, Грозный и наливает сто грамм.
Оздоровительная пауза, продиктованная новым приемом лечебного средства, длится не долго. Больные быстро получают приход, и подруга Богомола – шикарная особа с достойными подиума конечностями, – выступив вперед, смеряет присутствующих блеском зеленоватых глаз. Цокнув каблучком о бутовую поверхность прихожей, она задает бархатным голосом пикантный вопрос, поправляя лапкой на груди полупрозрачную блузку:
– А ходят ли наши мужчины по утрам в душ?
– Ходят! – отвечает за всех Фальцет, ратуя всей душой за гигиену всех тел.
– А что они делают, выходя из душа?
– Надевают трусы и идут завтракать, – раздается смех на зарождающуюся контроверзу.
– А куда они отправляются, закончив трапезу?
– В зависимости от интенсивности эмоций главы государства – на работу или на фронт.
– И как на это реагируют их жены?
– Сквозь струи дождя и речи вождя смотрят мужьям вслед, – не уступает голубоглазый оппонент.
– И что они там видят?
– Как по улицам идут трусы.
– А как давно это длится?
– Давным-давно, давным-давно, давныыым-давно! – запевает песню из кинофильма «Гусарская баллада» Борода.
– А что нужно сделать, чтобы страна избавилась от трусов? – обрывает песню секс-дива.
– Отказаться от душа?.. – сомневаются собеседники.
– Страна без души?.. – гримасничает слабый пол.
– Голубые ели?.. – ерничает Мульт[335].
– Размышлятельная пауза! – объявляет Богомол. И, словно путники, пережившие засуху Сахары, делегаты плещутся в водоемах рюмок и океане графина так старательно, что океан колышется, перетекая из горлышка ко дну и обратно со скоростью одной стопки в интервал. Стопки мелькают перед моими глазами искрами хрусталя и, орошая металлокерамику поредевших десен, открывают внутренности бездонных глоток товарищей над трофейным столом бабули…
– Кстати о столе! – создаю я лирическое отступление вдаль. – Бабушка привезла его из Берлина в сорок шестом году. Тогда и рядовые, и маршалы промышляли пиратством в столице Германии[336]. Освободители заселялись в квартиры освобожденных и, если представлялась такая оказия, высылали на родину заморский скарб скопом…
– И ассимилировали немок[337], – пополняет сказание о столе непонятно откуда взявшийся делегат бундестага.
– Что напоминает, как десятый или двадцатый Фриц или Иван в терпеливом хвосте насильников прикрывал белое лицо женщины ее же черной шалью, чтобы не видеть невозможных глаз, пока наконец добывал свою солдатскую радость… – цитирует зачем-то набоковскую «Лолиту», Андрей.
– Получилось? – интересуется с чисто мужской точки зрения Фальцет.
– Кроме страданий, не вышло ничего, – отмахивается коллега из-за рубежа с очень русским (на удивление) лицом, – и те и другие оказались нордической расой[338].
– Не арийцами?[339] – искренне изумляется Иван Грозный, припоминая теорию национал-социалистов.
– Нет.
– А для чего же была война? – вопрошает Борода.
– Для души, – усмехается в погребе дьявол, закручивая левой рукой рыжий тараканий ус с правой стороны и поправляя «пилотку» «зубной щетки» с левой[340].
– Как же так?! Как же так! – сокрушается несправедливостью утверждения царь, вспоминая слова избранницы о ду ше и душе. – Не может этого быть! Мы же самая душевная нация в мире! Можно сказать, душевая человеческих сердец! Возьмите хотя бы Льва Толстого, Достоевского, Пушкина, Лермонтова…
– Взяли! – перебивает Ивана Грозного Борода и начинает перечисление персоналий. – Преданный анафеме Лев Толстой. Отправленный на каторгу Достоевский. Убитые на дуэлях Пушкин и Лермонтов. Уничтоженные Гумилев, Блок, Мандельштам, Хармс, Мейерхольд. Доведенные до самоубийства Цветаева, Есенин, Маяковский, Фадеев. Бежавшие из России Рахманинов, Бунин, Глазунов. Изгнанные из страны Солженицын и Бродский. Затравленные обществом Пастернак, Ахматова, Булгаков. Обвиненные в пресмыкательстве перед Западом Шостакович[341], Вознесенский[342], Макаревич…
– Стоп-стоп-стоп, – останавливает его Богомол. Достаточно! Освежил, что называется, память, от души.
– Мы их душили-душили, душили-душили… – слышится хриплый голос Шарикова[343].
Разомлевшее на просторе Облако вспыхивает под ореолом возникшей радуги неожиданным смущением пурпурного цвета и, выбрасывая в нас жемчужины ледяных градин, совокупляется с пришедшей грозой раскатами грома:
– Мы истекаем сердцами! Мы выплевываем сами себя в прыжке к счастью и выхлебываем его недосягаемость! Мы сочимся сквозь решетки государства в камеры безвозвратных потерь! Мы разливаемся злорадством на площадях равнодушия. Мы барахтаемся обрубками надежд в паутине беспросветной лжи. Мы гибнем в амбициях императоров прострелянными сердцами детей. Мы сосем мутными глазами триумф и скорбь обезумевших экранов. Мы склоняем головы и встаем на колени. Мы – педали государственной гильотины. Мы не рабы, мы подрабье чьих-то жабр, дышащих нашими легкими. Мы – бездонные колодцы выблеванных надежд. Мы – шипы, впившиеся в ступни Бога. Мы – крест дыбы, на которой распят Его глас. Мы – пепел на золе собственных надежд. Мы – бред больных тиранов. Мы – стадо буйволов, увлекающих за собой народы. Мы – сель безмолвного ужаса, несущегося от горла к душе и из души в ад. Мы – россияне, рассияющие костер, в котором сгорит мир! – обрывают молнией пророчество небеса…
Слышно, как, подбирая на ходу жертву из действующих лиц романа, по залу летит комар. Пухлая щека Ивана Грозного кажется ему такой аппетитной, что, не справившись с эмоциями гипоталамуса[344], он вонзается в нее, как пуля в висок Кутузова[345], и начинает сосать кровь, выделяя в делегата собственные антикоагулянты. Жадность губит опьяненного кровью гнуса и могучая лапа кормильца наносит гусарскую пощечину сквозь тело противника себе в морду, лишая последнего вызова на дуэль. Кровь брызжет из комара в разные стороны, образуя красную кляксу на месте непредвиденного конца. Конец бряцает медными тарелками и начинает похоронный марш Шопена. Звон наполняет уши задумчивых визитеров колебаниями звуков до двадцати килогерц и выше, но этого уже никто не слышит[346].
Дребезг оплеухи выводит Андрея из задумчивости, и, разливая правой рукой струящийся янтарь абрикотина, он возрождает мистификацию истории в одностороннем порядке:
– Взять хотя бы слова коллеги о Второй мировой войне…
– Не советую! – возражаю я, подкручивая собственный висок.
– Что у нас получается? Каков итог?
– Немыслимый! – развожу я в разные стороны руки, пытаясь остановить исследование и засекретить отчет.
– В результате освободительных действий Красной армии были оприходованы страны Прибалтики, столица Восточной Пруссии – Калининград[347], часть Финляндии[348], куски Польши[349], Чехословакии[350] и Японии[351], – глаголет устами истины Андрей.
– А остальные пущены в оборот, – коверкает идею социалистического лагеря Фальцет, вспоминая слово «сателлиты», повторное взятие Чехословакии[352], Польши[353], Будапешта и казнь венгерского президента[354].