Давид Ланди - Биоген
– А остальные пущены в оборот, – коверкает идею социалистического лагеря Фальцет, вспоминая слово «сателлиты», повторное взятие Чехословакии[352], Польши[353], Будапешта и казнь венгерского президента[354].
– Но если территории захватываются, а не освобождаются, война не может называться освободительной? – изумляется Борода.
– Как тебе сказать… – подбирает современную модель для иллюстрации достойного примера Андрей…
– Говори, как есть! – требует собеседник.
– Каждый считает, что он прав, и только правда знает, кто с ней! – стараюсь нейтрализовать формирующийся вердикт.
– Нууу?! – не отступает соперник, оставляя мой афоризм без внимания. – Мы ждем!
– Пожалуйста, – соглашается Андрей. – Когда в результате действий спецназа в театре на Дубровке сто тридцать заложников были освобождены от жизни, находившейся в руках террористов, – это считалось убийством или освобождением?[355]
– Но здесь совсем другое! Люди в театре гибли не от пуль террористов, а от газа и сильного ослабления организма.
– Так и в газовых камерах Освенцима люди гибли не от пуль террористов, а от газа и сильного ослабления организма.
– И что же из этого выходит? – интересуется Иван Грозный.
– Выходит, что преследовалась цель по освобождению… – замолкает оратор.
– А получилось?
– А получалось, как всегда, – одним награды и повышения, а другим смерть и отчуждение территорий (жизней) в пользу освободителей, – подливает самогон в рот Андрей.
Из-за кататонического ступора, возникшего по вине докладчика, немая сцена спасает на некоторое время гостей от переизбытка эмоций. И мне начинает казаться, что скандала удастся избежать. Но вычурность рефлексий подскакивает вверх, когда Фальцет ошеломляет окружающих новой постановкой вопроса.
– А какая, на ваш взгляд, казнь, выглядит человечнее остальных? – начинает он из далекого далека. – Сожжение на костре, четвертование на плахе, продырявливание пулями, отсечение головы, поджаривание на электрическом стуле или удушье в газовой камере?
– Наверное, в газовой камере, – фыркает озадаченно Иван Грозный, вспоминая казематы Кремля и работу своей бригады.
– Следует ли из этого, что палачи концентрационных лагерей были гуманнее твоих гуманоидов? – обращается безумец к царю.
– Моих?! – восклицает Грозный.
– Твоих, – подтверждает Фальцет.
– В советских или фашистских концлагерях?[356] – пытается конкретизировать ситуацию Борода.
– В британских[357], – расширяет границы собеседник.
– А разве палачи могут быть гуманными в принципе? – шевелит Богомол усами мозги.
– Это зависит от жертв, – улыбается царь, вспоминая Федю Басманова[358].
– Но они же убивали невинных людей! – сопротивляюсь я. – Тысячи, десятки, сотни тысяч людей!
– Так и армии освободителей убивали невинных людей, – не сдается в окружении противников маргинал, – бомбу не интересует профессия и возраст пациента. Мы для нее – начинка для гробов[359].
Андрей переводит взгляд на графин, потом на рюмку, наполненную ароматным зельем всклянь, и опять пытается сконцентрироваться на хрустале, произнося при этом чуть слышно:
– Во-первых – газовые камеры существовали еще до нацистов, и людей в них убивают до сих пор[360]. – Содержимое рюмки отправляется в желудок. – А во-вторых, в истории человечества отношение к палачам переворачивается с ног на голову очень быстро. – Изображает он рукой переворот песочных часов. – Помните сотника Лонгина?[361]
– Не помним, – честно признаются делегаты.
– А помните, почему он стал святым и получил придел в Храме Гроба Господня?[362] – не замечает ответа проповедник.
– Почему?
– Потому что убил Иисуса[363], – тычет указательным пальцем в бок резонер.
Закинув ногу на ногу и скрестив на груди руки, Андрей возносится мыслями на небеса, желая проверить, там ли еще сотник, пока остальные интересуются телом пронзенного Иисуса.
– Армия не страшна, страшны ее главнокомандующие… – вздыхает, вспоминая начинку для гробов, Борода.
– Мухи рождаются для того, чтобы их съедали пауки, а люди – для того, чтобы их глодали скорби[364], – импровизирует Мульт.
– Ты это к чему? – интересуюсь я.
– Так… К слову пришлось.
– Шопенгауэра почитываешь?
– Уже завязал…
– Ну, а про город! – вдруг возвращается в родные пенаты царь. – Про Волгоград что скажешь, Андрей!?
– А что о нем говорить? – сливает тему земляк. – Чем гордиться?
– Тем, что в Волге больше нет осетров, – излагает гадкую версию Фальцет.
– Истуканом, чей гроб спрятан в сердце страны?[365]– не реагирует на шутку Андрей. – Или матерью, что бьется с мифическими чудовищами, не жалея родных детей?
– Может, великанам пора встретиться, – предлагает посредничество Богомол, – и обсудить будущее потомков?
– А может, их лишить родительских прав? – упрощает задачу Борода.
– А может быть, корова, а может быть, собака, а может быть, ворона, но тоже хороша, – мурлычет себе под нос мультяшную песню Иван Грозный, довольный тем, что его вопрос нашел отклик в двадцать первом веке.
– Нет достойной в городе идеи! – перебивает коллег Андрей. – Люди есть, а гордиться нечем!
– Как нечем?
– Так нечем!
– А героическое прошлое? – изумляюсь я.
– Прошлое принадлежит не нам!
– Не нам?
– Прошлое – ложь. Для памяти нет дорог обратно, – цитирует ученого каталонца[366] Богомол, закидывая цепкой лапкой очередной полтинник в узкую щель рта.
– Прошлое принадлежит прошлому! – рубит на корню национальную идею Фальцет. – Настоящее принадлежит нам!
– Прошлое принадлежит… – подгоняет аллегорию на заданную тему Андрей и, сочинив необходимый сценарий, проводит параллель: – Если жители Италии начнут возводить памятники героическому прошлому Древнего Рима и ходить на демонстрации с портретами Юлия Цезаря, их экономика улучшит свои показатели?
– Нет.
– Уподобится Италия Древнему Риму?
– Не уподобится, – соглашаются собеседники.
– Вы не задумывались, почему Грозный с населением вчетверо меньше волгоградского обласкан бюджетом значительнее нашего героического Сталинграда?
– Почему? – интересуется, услышав свою фамилию, царь. И добавляет, осмыслив предложение до конца: – О! О-о! О-о-о! Вы назвали город в мою честь? Молодцы! Молодцы ребята! Когда-нибудь я вас за это помилую!
– Так почему же? – заостряет внимание на своем вопросе Андрей.
– Не знаем, – отвечают все хором.
– Потому что Грозный сражался с правительством, а Сталинград – с фашизмом! – ударяет ладонью о стол докладчик. – Сечете разницу?
– Сечем, – вздыхаем мы.
– Вот и секите, пока есть такая возможность. А то ведь гайки существуют для того, чтобы их закручивали, а народ для того, чтобы его секли…
– Продолжим? – катапультирую я мысли в пространство, желая избежать скрупулезного анализа человеческой драмы.
– Продолжим, – соглашается Андрей, перетекая из одной колоды событий в другую с такой легкостью, что собеседники теряют связь: – Вот скажи мне, – обращается он к Богомолу, – ты привык к террористическим актам?
– В каком смысле? – шарахается в ужасе насекомое, вспоминая встречу с газонокосилкой.
– В обыкновенном! – обыкновенничает Андрей. – Всего за несколько последних лет нас приучили к тому, к чему, казалось бы, приучить невозможно! – толерантности к террористическим актам, массовость и регулярность которых до прихода к власти спецслужб не достигала такого масштаба (за всю историю Древней Греции) никогда!
Андрей наливает и выпивает первач, после чего его язык становится деревянным, как у Буратино нос:
– Перед Новым годом в нашем городе были совершены очередные террористические акты[367]. Были?
– Были.
– Очередные?
– Очередные.
– Как часто вспоминала о них страна, празднуя всего через месяц Олимпиаду?
Богомол вздыхает.
– Вспоминала? – настаивает Андрей.
– Ну… не знаю…
– А после Олимпиады?
– Не уверен…
– Неуверенность – основополагающая черта русского человека при совершении им благородных дел, так же как и героическое мужество при осуществлении очевидной глупости, – выдвигает очередной тезис, меняя очередную тему Андрей. – А нанесенный государству ущерб здесь, – гость тычет пальцем левой руки на нижний этаж моего дома, – ценится всегда выше полученной прибыли там. – Андрей указывает правой рукой в сторону Кипра и Канарских островов. – Или не так?
– Так, – соглашается Фальцет, зачарованно глядя в сторону Канарских островов.
– Вы, кстати, не задумывались: почему, когда страной управляли дети из образованных семей, она воевала с Германией вполсилы[368]. А когда на трон сели дети рабочих и крестьян[369], Россия сражалась на пределе своих возможностей и понесла немыслимый урон! Урон, не сопоставимый с численностью армии противника![370]