Эдуард Тополь - Московский полет
Я вопросительно глянул на застывшую рядом Марию. Она приблизила губы к моему уху и крикнула:
– Так – третью ночь! Как на войне!
Только теперь я вспомнил своего утреннего собутыльника Чумного, его слова на крыше: «Гражданская война у нас будет. Сначала ваших будем резать, явреев, а потом друг друга». И новое, пронзительное желание защитить эту юную русскую женщину и в то же время ощущение полной нашей с ней оголенности перед все сотрясающим накатом Истории вдруг вошли в мою душу. Я привлек Марию к себе. И теперь она с детской беззащитностью прильнула ко мне, и я скорей угадал, чем услышал, ее зажатый голос:
– Я боюсь…
Я обнял ее и поцеловал в губы. Она откинула голову и с силой вжалась в меня всем телом, от плеч и мягкой груди до жесткого лобка и напряженных ног. Я не знал еще – это призыв или просто желание спрятаться от страха. Но это было как крик, как безмолвный крик ее тела в грохоте танкового состава. Я нащупал замок-молнию у нее на спине, под толстой и тяжелой косой, и потянул его вниз. Мария стояла не шевелясь, закрыв глаза и прерывисто дыша сквозь открытые сухие губы.
Господи, или я забыл в Америке, что такое секс, или я десять лет занимался с женой чем-то не тем!
Я не знаю, что чувствовала Мария – что она отдается автору любимой книги или что мы с ней живем последнюю ночь, а завтра нас могут расстрелять из этих бронетранспортеров и раздавить вот этими танками. Пожалуй, я не настолько глуп, чтобы не понимать, – главным было второе. Но все-таки хочется думать, что и первое присутствовало…
Ну, да что говорить! То была дикая, хищная, отчаянная, фронтовая ночь – под грохот проходящих за окном армейских составов, на голом и дрожащем дощатом полу… И на подоконнике… И на столе… И даже на парте… С женским телом, то пульсирующим надо мной, как пламя свечи, то аркой взлетающим под моими чреслами… С ее запрокинутой куда-то в отлет головой и распущенной косой, метущей пол… С нашими громкими, в полный голос, криками в грохоте очередного тяжелого армейского поезда… С остервенелой предфинальной скачкой… С немыслимым количеством влаги – и мужской, и женской… С хриплым и протяжным стоном, отлетающим в ночной космос вместе с нашими душами… С жадными затяжками сигаретой и громкими глотками воды… И с приливом новых, черт знает откуда, сил при первых же звуках очередного приближающегося поезда…
И уже не имело никакого значения, где ее сын, муж, мать, соседи. Может, эвакуированы, как перед войной, или просто спят в соседней комнате. А может быть, их и вовсе не было, никогда не было – ни моей жены, ни ее мужа! Война, как черная пантера, как ураган «Глория», летела на нас сквозь открытое ночное окно, и мы спешили умереть до расстрела, раствориться друг в друге – без прошлого и без будущего.
«Здравствуй, Россия! – сказал я мысленно. – Вот мы и снова вместе!» Только здесь любовью занимаются так, словно через минуту вас разорвет фугасной бомбой.
17
Наутро за пачку «Мальборо» я приехал на такси из гостиницы «Космос» к Дому кино. На лацкане моего пиджака висела большая красная бирка с надписью «INTERNATIONAL PRESS ASSOCIATION». У входа в Дом кино перед веревочным ограждением стояла такая же, как вчера, толпа с плакатами «Долой фашистскую диктатуру КПСС!», «Советские суда – наследие сталинизма!», «Требуем распустить КГБ!» и «Вся власть – народу!» Десять лет назад каждый такой плакат стоил бы вам стальных наручников, пары сломанных ребер и пятнадцати лет в лагере для диссидентов в болотах Мордовии. А теперь милиционеры индифферентно стояли за веревочным ограждением, щурились от жаркого утреннего солнца и безучастными взглядами скользили по плакатам демонстрантов.
Но еще больше меня поразили лица людей, которые держали плакаты. Проезжая по Москве в туристическом автобусе или на такси, вы не можете заглянуть людям в глаза. Даже на улице я не успевал вглядываться в лица москвичей – они проходили мимо, заслоняя угрюмостью свои чувства от меня, иностранца и ротозея.
А здесь, перед Домом кино, они демонстрировали не только свои лозунги, но – сами того не зная – они демонстрировали себя. И лица были даже выразительнее их плакатов. Худая, плоскогрудая женщина лет сорока с остервенелым темным лицом – не загорелым, нет, а темным то ли от желчной болезни, то ли от тюремного режима – держала плакат про «советские суды – наследие сталинизма». В ее дочерна прокаленных угольных глазах не было революционного «пламени борьбы», а был только пепел. Высокий парень лет тридцати с плакатом «Распустить КГБ!» тоже не выглядел романтическим борцом: он был в мятом пиджаке, небритый, с синяком у виска и скорее всего предыдущую ночь провел в милиции. Но его сухие губы были плотно сжаты, а неглубоко запавшие глаза – как наточенные ножи в потертых ножнах. И рядом – старуха в крестьянском платке, горбоносая, с щеточкой черных усов, с инвалидным костылем под мышкой, с плакатом на груди «Прекратите геноцид! Спасите армян!» – а в лице… Я не знаю, как это описать, – во всех лицах этой толпы, в их глазах было одно единое выражение ПРЕДЕЛА, КОНЦА, ДНА. Словно терпение этого народа уже вычерпано до последней капли. И на дне их общей души – только штыки, торчащие из сухого пепла…
Я прошел сквозь эту толпу к разрыву в веревочном ограждении, но милиционер преградил мне путь.
– Ваши документы! – сказал он по-русски.
– Press! – ответил я, ткнул пальцем в свою красную бирку на лацкане пиджака и уверенно шагнул мимо него в Дом кино.
Вот и все. Импортная бирка и знание психологии советской милиции открыли мне дверь на первое заседание оппозиции советского парламента. Шестьдесят первый анекдот шагнул из эпохи Брежнева в эпоху Горбачева. А я, как идиот, уклонился вчера от пари на ящик коньяка!
***Конечно, после такой ночи я опоздал к началу заседания: я приехал в десять утра, даже чуть позже. В прохладном вестибюле Дома кино было пусто, а над широкой лестницей, уходящей вверх, к залу, гремел мужской голос:
– Да, мы оппозиция! Но мы оппозиция конструктивная! Мы за быстрый переход от диктатуры к демократии! А они – за плавный, медленный переход…
«Они» – это, конечно, про Горбачева и его команду, подумал я, оглядываясь с острым любопытством. Ведь когда-то я бывал в этом доме практически каждый вечер – на премьерах новых фильмов, на концертах или просто заскакивал выпить чашку турецкого кофе и потрепаться с друзьями. Кофе по-турецки (в джезве на горячем песке) здесь варил молодой и стройный грузин из Сухуми, и такого замечательного кофе я больше нигде не пил – ни в Америке, ни в Европе. Но сейчас в фойе не было грузина с кофе, а голос по радио продолжал:
– Я, как физик, знаю, что быстрое наложение двух структур может дать переходный эффект, а медленное сочетание не дает ничего…
Тут слева, в пустой раздевалке, я заметил знакомую по прежним годам пожилую гардеробщицу – перед ней на стойке лежали свежие газеты с броскими заголовками: «ТРЕБОВАНИЯ БАСТУЮЩИХ ШАХТЕРОВ КУЗБАССА», «НАРОДНЫЙ ФРОНТ АЗЕРБАЙДЖАНА БЛОКИРУЕТ ДОРОГИ В АРМЕНИЮ», «ОПАСНАЯ ИГРА ЛИТОВСКОГО «САЮДИСА»…
– Здравствуйте! – сказал я гардеробщице. – Вы меня помните?
– Конечно, – ответила она спокойно, словно я был тут на прошлой неделе. – Вам что – «Правду»? «Известия»?
– Мне все по одной, – сказал я, сразу ухватив газету с броским заголовком «БОРИС ЕЛЬЦИН: СТРАХ СТАЛ НАЦИОНАЛЬНЫМ БЕДСТВИЕМ». А рядом лежала еще одна газета – «Дом кино», с заголовком «Кровь царя на советском экране».
Я набрал целую кипу и взбежал по лестнице навстречу радиоголосу, доносящемуся из зала. Потом по боковой балюстраде направился в зал, полагая, что здесь придется преодолеть еще один милицейский кордон или проверку документов. Ничего подобного, двери в зал были открыты настежь. Я шагнул туда и оказался в проходе между сценой и первым рядом. Тут торчала телегруппа, они снимали оратора на трибуне. Как бывший киношник, я не испытываю трепета перед своим братом-киношником и потому спокойно перешагнул через кабели, тянувшиеся от операторской тележки. Однако невысокий длинноволосый седой мужчина, стоявший возле оператора, тут же грозно повернулся ко мне, и я узнал в нем своего старого приятеля, режиссера телевидения Залкинда.
– Старик! – просиял он. – Ты видишь, что у нас происходит! Конвент! Французская революция!
– А кто выступает?
– Не важно, кто выступает! – сказал он и с мальчишеской горячностью продолжал: – Депутаты Верховного Совета! Самые левые! Левее уже только нелегалы – Демократический союз!..
Невольно заражаясь этой эйфорией демократии, я пробежал по боковому проходу на галерку, где были свободные места. В проходе у стены стояла цепочка фотожурналистов.
И вдруг:
– Вадя! Плоткин!
Женские руки ухватили меня за рукав, дернули к стенке, и я ахнул: Марина Князева из «Литературной газеты»! Та самая Марина, которая пришла в «Литгазету» двадцать лет назад студенткой-практиканткой. И это ее подпись я видел вчера в газете! Хотя у нас с ней никогда не было романа, мы всегда ходили в обнимку по редакционным коридорам…