Григорий Ряжский - Портмоне из элефанта (сборник)
«Об одном тебя прошу, – сказала она как-то Герке ни с того ни с сего, – хочу лежать рядом с ним, но без них… Сделай как-нибудь…»
Разговор был на даче, за пару лет до ее безумия. С утра она убивалась на никому не нужной клубнике. Клубника была особого позднего сорта и плодоносила чуть ли не до морозов. Любовь Петровна, добравшись на пенсии до недораспробованной в свое время деревенской жизни на земле, собирала ягоду ведрами, потом рассаживала, пересаживала, дергала сорняки, удобряла и резала усы. Почти вся клубника, выращенная в результате маминых нечеловеческих усилий в перманентном состоянии между предынфарктом и гипертоническим кризом, в результате пропадала. Геркин сын туда не ездил и поэтому ее не ел, предпочитая отсиживаться на даче у свекрови, где у него были летние друзья. У Герки была на клубнику аллергия, а Наташка отказывалась от всех видов сладкого вообще, включая плесневеющие и регулярно и тайно выбрасываемые варенья и компоты. Бороться с маминым плодово-ягодным самоубийством было невозможно, и Герка махнул рукой.
…Тогда он прекрасно понял, что имела в виду мать, сказав это «…рядом, но без…», но сделал вид, что не расслышал, и отшутился…
Потом умер отец… Он умер, не приходя в сознание, в торакальной хирургии, от легочной недостаточности, с так и не вынутой из грудины дренажной трубкой, отсасывающей гной из легких… Он стал последним снизу на центральном мраморном куске, откуда и смотрел сейчас на Геру тем самым внимательным и нежным взглядом.
Любовь Петровна об этом никогда так и не узнала. Последние полгода она пребывала в тихом, но полном, на всю голову, без остатка, сумасшествии, заработанном всей своей яростной, наивной и непредсказуемой в высокой температуре самоварного угара жизнью. Случилось это разом – просто лопнула где-то в голове маленькая по размеру, но очень важная для организма жилка, после чего Любовь Петровна улыбнулась, сняла с полированной горки хрустальную вазу, поставила на пол и пописала в нее, не снимая трусов. Второй раз она улыбнулась уже Гере, который, высадив вместе с жэковским слесарем входную дверь, ворвался в материну квартиру в полном неведении о происшедшем, но уже с плохим предчувствием. Все хрустальные вазы, которые мать с деревенским упорством собирала долгие годы и расставляла потом через равные промежутки на гэдээровской стенке, были оттуда сняты и аккуратно расставлены по кругу на полу с налитой в каждой понемногу темной мочой.
– Боренька… – улыбнулась она Гере, – наконец-то…
Так он до конца в маминых мужьях, то есть в собственных отцах, и проходил… Семья уже два года как жила в Карловых апартаментах, в Германии, сын там учился, Наташка его пасла, и Герка по всем делам разрывался сам, в отчаянии понимая, что иначе не получится никак…
Он переставил блошиную сумку ближе к могиле…
– Ну и что мне теперь прикажете делать?.. – задумчиво вздохнул он, прокрутив в голове мамино завещание. – А?.. Борисоглеб Карлыч? – Он повернулся и адресовал вопрос керамическому цветному Полуабрамовичу. – Мамку-то куда ложить будем?
Он позволял себе немного поерничать, но только вслух и наедине. Про себя, мысленно, он никогда не посмел бы сказать этих слов… Полуабрамович даже не моргнул в ответ. Герка прекрасно понимал, что выхода из ситуации нет никакого и мамино место – здесь, несмотря на нежелательную близость Марьяны Борисовны и Аркадия Ефимыча. Оба они, тоже в черно-белой керамической полуулыбке, внимательно отслеживали Геркины сомнения с высоты средней части главного, центрального камня.
«В общем, хороним…» – окончательно решил он и потянулся к сумке…
Внезапно он вспомнил, что совершенно упустил из виду цветы.
– Ч-черт! – выругался он вслух и тут же испуганно прикрыл рот рукой.
Он знал, что черта поминать не стоило, особенно здесь.
«Ладно… – решил он, – сумку оставлю здесь, на хрен она кому сдалась… И быстро, туда-сюда, к воротам, за цветами…»
Он строго посмотрел на Полуабрамовича.
– Посторожите, Борисоглеб Карлыч, я сейчас вернусь…
Внезапно Герка поймал себя на мысли, что общается с Борисоглеб Карлычем единственно как с живым, несмотря на обилие вокруг таких же цветных и черно-белых керамических покойников. Неопределенно хмыкнув, он прикрыл, на всякий случай, сумку старой газетой и погнал к главным кладбищенским воротам, на цветочную точку.
Выбора не было, но особый выбор и не был нужен. Бабушке с дедушкой во времена их жизни цветов не дарили, отцу это вообще всегда было до фени, ему, в хорошем смысле, все было до фени, что не являлось бабами, наукой, детьми или внуками, ну а матери, Любови Петровне, нравилось все, вообще все… Особенно что подешевле…
Он купил пять жиденьких, но зато недораспустившихся желтых хризантем и пошел назад, думая, что воду уже, наверное, отключили – надо будет все равно где-то найти и наполнить банку…
Подходя к своему участку, он подмигнул Полуабрамовичу – мол, спасибочки, Борисоглеб Карлыч, за сохранность блошиного кожзаменителя. Герка на мгновенье представил себе, как с живой блохи сдирают кожу, и внутренне хохотнул. Он протянул руку к сумке и… отпрянул… На ее месте валялась смятая газета, но он сразу понял, что больше ничего там нет… НЕТ!!!
Сумка исчезла… Исчезла вместе с банкой, совочком, газетой, журналом с певичкой, бутербродом, фосфалюгелем и… урной с прахом его покойной матери, Любови Петровны.
– Нет… – прошептал Герман, – нет… Только не это…
Он еще раз пошевелил пустую газету, потом закрыл и открыл глаза, надеясь на чудо или сон… Ни того, ни другого не случилось – чуда не произошло, сон не подтвердился, сумка не явилась. В животе, чуть ниже правого подреберья, в месте язвы, взвыла бесшумная сирена… Она выла не как обычно, кругами – тише-громче, а на этот раз – на одной пронзительной ноте, острой, но с зазубренным краем…
Он присел на корточки, не в силах сопротивляться боли.
«Прободная… – пронеслось в сознании, – наверное… Господи Боже мой…»
Его забило мелкой дрожью. Мысль ускальзывала, боль не утихала.
«Мамочка… – подумал он, – мамочка моя…»
Больше он ничего придумать не мог. Нахлынувший ужас был такой нечеловеческой силы, что парализовал волю вместе со способностью что-либо предпринять и даже слегка перешиб язвенную сирену. Хризантемы, переломленные в середине стеблей, безжизненно свисали из его руки. Он рассеянно посмотрел на них и разжал руку. Цветы упали на подмерзшую землю и предсмертно замерли…
Внезапно он поднялся с места и пошел по своей аллее, к выходу на главную… Он шел, не зная еще куда и зачем… и вышел с другой, не ближней стороны его аллеи. Глаз его уперся в высокую кованую ограду, что опоясывала пространство, объединившее четыре могилы с роскошными беломраморными постаментами. Пространство это было притянуто к крайней из могил и нагло выпирало дальше, захватывая пешеходную часть главной аллеи, там, где ходят посетители. В прошлом году этих могил здесь не было. Он взглянул на постаменты…
На каждом из них красовалось по портрету. Портреты были высечены по мрамору с ювелирным качеством исполнения и принадлежали молодым парням примерно одного бандитского возраста. «Прощай, Витек…» – было высечено ниже первого портрета.
– Мрази… – с глухим раздражением попытался перевести он стрелку в белокаменном направлении. – Уроды… – со злостью добавил он, адресуя это неизвестно кому – то ли пострелянной братве, то ли могильным властям, выделившим явно взяточный кусок земли на старом кладбище.
Легче не стало… Следующие полчаса, забыв про боль в желудке, он как сомнамбула бродил по кладбищу в поисках спасительного решения, но оно не приходило. Как дальше жить, он не знал… Герман поднял голову и встретился взглядом с Полуабрамовичем. Он совершенно не помнил, как вновь оказался у своего участка…
– Здравствуйте!..
Гера вздрогнул и оглянулся. В глазах его застыла тоска, сирена в животе заработала по новой…
На него смотрела девушка лет двадцати, в потертых джинсах и скромной курточке, тоже не последнего образца. Девушка была некрасивой, но с каким-то очень добрым и, несмотря на возраст, материнским лицом. В руке она держала полиэтиленовый пакет.
– Вы к нам? – вежливо обратилась она к Герману. – Ну, то есть к нему? – она кивнула на памятник. – К Борисоглеб Карловичу?
– Нет, я ваш сосед, – хмуро ответил Гера и кивнул на свой участок, – через ограду.
Девушка улыбнулась:
– А то мы столько лет ходим ухаживать и еще никогда никого здесь не видели… Как они уехали…
– Кто уехали? – злясь на самого себя, зачем-то спросил Гера. – Когда уехали?
Девушка охотно продолжила:
– Да Полуабрамовичи… Они уж лет как двадцать уехали… В Германию, насовсем. Потому что думали – евреи, а оказалось – немцы… А мы их соседи были и сейчас там живем. Они уехали, я еще не родилась… И они нам с тех пор посылки шлют к ихнему Рождеству. У нас это – до Нового года. Ну, чтобы мы ухаживали за их дедушкой… – она снова кивнула на памятник. – А он, между прочим, хоть немцем был, а работал батюшкой по еврейской вере, раввином, по-ихнему… – Она сверилась с тусклыми золотыми буквами Геркиной фамилии, что видны были с его мраморного куска, и добавила: – И по-вашему тоже… И, говорят, очень всем помогал…