Эдуард Тополь - Московский полет
Но, Боже мой, Боже, разве это пьяцца Навона? Десять лет назад я, нищий эмигрант, угнетенный безденежьем и незнанием всех до единого западных языков, попал в Риме на пьяцца Навона. То был год, когда по Италии, заклеенной красными плакатами с серпами и молотами, катились волны коммунистических демонстраций, и нас, новоприбывших русских эмигрантов, особенно шокировала гигантская демонстрация римских медсестер, которые шли по виа Венето с красными знаменами и транспарантом:
«МЫ ХОТИМ, ЧТОБЫ НАМ ДАВАЛИ МЯСО ДВА РАЗА В ДЕНЬ, КАК МЕДСЕСТРАМ В СССР».
И хотя мы как раз только что вырвались из этого мясного «рая», никто не хотел нас слушать. Даже водители римских автобусов (все до единого коммунисты, конечно) презрительно кричали нам по-итальянски, что мы – предатели мирового пролетариата и клевещем на советскую жизнь.
Там, в Риме, я с ужасом увидел, что Западная Европа сама ложится в постель к московскому медведю, и жуткое ощущение бессилия и отчаяния гнало меня по римским улицам с утра до ночи, как еврейского отца, который сходит с ума от мысли, что его единственная дочь влюбилась в гестаповца.
Именно в таком подавленном настроении я как-то вечером забрел на пьяцца Навона. И впервые в жизни увидел то, что называется праздником жизни. Я увидел улыбки – не одну, не пять, не десять улыбающихся лиц, а сразу – тысячу! Все улыбались друг другу, гуляли по площади, слушали музыкантов, позировали карикатуристам, ели разноцветную сахарную вату, слушали какого-то клоуна с говорящей куклой, аплодировали художнику, который на асфальте рисовал Мону Лизу, и все – улыбались друг другу. То был пир беззаботности и оголенных женских плеч, карнавал беспечности и ярких нарядов, фиеста еды и музыки. И хотя я ни слова не понимал из того, что тут пели и говорили, и хотя я пришел сюда с ощущением полного краха мировой истории и по нищете своей не мог купить себе даже кусок пиццы – все равно эта волна жизни подхватила меня, закружила и понесла на площадь, как ребенка…
Теперь, через десять лет, История остановила всемирную катастрофу, Запад устоял перед московским медведем, а я пришел на русскую пьяцца Навона – Старый Арбат. Я всех тут понимал, и я мог за доллары купить что угодно. Но… не было ощущения праздника. Потому что вокруг – ни одной улыбки. Густая толпа двигалась мне навстречу, но она состояла из серых и угрюмых лиц, сделанных из нераскрашенного папье-маше. Она одета в серые платья и обута в стоптанную обувь, которая шаркает по серому и пыльному асфальту. Художники без улыбок, словно охранники, сидят под своими картинами. Голые до пояса музыканты гремят на гитаре и орут такую похабень, что мне захотелось тут же забыть русский язык. А украинские католики-униаты, собирающие подписи под письмом в ООН и Горбачеву, выглядят как нищие у Пэн-Стэйшен в Нью-Йорке. Даже их плакаты с требованием легализации униатской церкви написаны черным углем на обрывках серого картона.
И все это угрюмое, ожесточенное, серое движение змеилось, как сухая поземка, в колодце староарбатских домов с осыпающейся штукатуркой, с выбитыми окнами.
– Сумгаитская резня не имеет отношения к азербайджанскому народу! Это была провокация армянских экстремистов…
Возле знаменитого Вахтанговского театра, тоже окруженного ремонтным забором, стоят человек тридцать, слушают оратора-азербайджанца. Оратору лет сорок, мягкое интеллигентное лицо, темные кавказские глаза, черные волосы, приличный костюм. Я протиснулся через кольцо слушателей и спросил:
– Если Азербайджан выйдет из СССР, вы будете резать русских?
– Да что вы! – воскликнул он. – У нас нет никакой вражды ни к русским, ни к армянам. И вообще, мы не собираемся выходить из СССР. Зачем нам выходить?
– Ну как же так? – сказал я. – Еще пятнадцать лет назад, когда я приезжал в Баку, меня там называли оккупантом. А сейчас там – сумгаитская резня, зеленые знамена и портреты Хомейни на демонстрациях – мы же видим по телевидению! Или этого нет?
– Ну, это какие-то мелкие хулиганы! Я представляю партию национального возрождения Азербайджана, и, поверьте, у нас нет никакой ненависти к русским…
Я отошел в полном недоумении, потому что резня армян в Сумгаите поразительно совпала с одним из эпизодов гражданской войны в моем романе «Выбор России». Когда я писал этот роман, Горбачев только-только начал перестройку, а я стал думать, что же из этого получится. И два года я раскладывал этот русский пасьянс, но ничего, кроме гражданской войны, у меня не получалось. А этот азербайджанец уверяет меня, что – нет, ничего подобного!..
И лишь через двадцать шагов я догадался, что только что сам, лично, участвовал в фильме «КГБ сегодня». «Идиот! – сказал я себе. – Этот оратор такой же представитель азербайджанского национального возрождения, как я член PLO. Гэбэшник он, вот кто! Гэбэшник и провокатор, посланный успокоить русское население, – таких успокоителей, должно быть, тут не меньше сотни». И в поисках скрытой гэбэшной кинокамеры я даже посмотрел наверх, на крыши и окна соседних домов.
И вдруг из толпы, окружившей другого оратора, я услышал громкий голос, почти крик:
– А что будем делать с коммунистами?
И ответ оратора – крепкого мужика с лицом тамбовского пахаря:
– А коммунистам объявим амнистию! Не уподобляться же им, не посылать же нам 18 миллионов коммунистов в сибирские лагеря! Да, они грабили нас и награбили миллионы. Так пусть купят на эти деньги трактора и пашут землю! Мы дадим им землю, как всем!..
Я замер от изумления. Сквозь ожесточение, серость и плебейство Арбата на меня вдруг глянула другая Россия – та, по которой я когда-то, в 1962 году, пешком прошел почти тысячу миль – от Кирова до Астрахани. Эта многострадальная, голодная и разоренная Россия – сочиняя «Выбор», я был уверен, что, стоит Горбачеву развязать ей руки, и она начнет вешать коммунистов на всех телеграфных столбах от Москвы до Владивостока. А она их уже амнистировала и мечтает превратить в фермеров!
Чья-то рука легла мне на плечо.
– Хэлло, Вадим!
Я оглянулся. Передо мной стоял Гораций Сэмсон – самый молодой член нашей делегации, черный журналист из Нью-Йорка.
– О, привет! – изумился я. – Что ты тут делаешь? Ты один?
– Слушай, – сказал он. – Ты можешь пойти со мной? Я хочу тебе что-то показать.
– Это далеко? У меня в четыре встреча с друзьями.
– Нет, это тут, за углом.
И он повел меня в Калошный переулок, сообщив по дороге, что откололся от группы, чтобы посмотреть Москву. Я шел за ним, полагая, что сейчас мне придется быть посредником при каком-нибудь незаконном валютном обмене с уличными фарцовщиками или купле-продаже фальшивой русской иконы. А когда Гораций нырнул в какой-то двор, я вообще хотел схватить его за руку и отговорить от сомнительного приключения.
Но во дворе желтого приземистого, типично арбатского старого дома я вдруг увидел не фарцовщиков, а… солдат. Их было с полсотни – они сидели на детской площадке, играли в домино и в шашки, кто-то спал прямо на земле, кто-то – на скамейке, а еще несколько – в тени грузовиков, крытых брезентом. Из кабины одного слышался хрип полевой рации и голос радиста: «Четвертый, я восьмой. У нас все тихо. Прием…» Возле грузовиков были горкой сложены пластиковые щиты и резиновые дубинки. А рядом, в соломенном кресле-качалке, сидел молодой веснушчатый лейтенант в расстегнутой гимнастерке. Держа в руке конец детской скакалки, он крутил ее вместе с семилетней девчонкой и считал другой девочке, пятилетней, которая прыгала через скакалку:
– Сорок два, сорок три, сорок четыре, сорок пять…
Тут он увидел Горация и меня, выругался сквозь зубы и остановил скакалку.
– Скажи ему, что я хочу взять интервью, – сказал мне Гораций.
– Здравствуйте, – сказал я лейтенанту по-русски. – Мистер Гораций Сэмсон – американский журналист. Он хочет взять у вас интервью.
– А вы кто? – спросил лейтенант.
– Я – корреспондент японского журнала «Токио ридерз дайджест».
Он посмотрел на меня с недоверием – я не был похож на японца и говорил по-русски без акцента.
– У вас есть документы? – спросил он.
Я порылся в карманах, вытащил свою бирку с надписью «Press Association» и визитную карточку гостиницы «Космос».
– Вот. А наши паспорта в гостинице «Космос»…
Он повертел в руках большую пластиковую бирку. Вряд ли он умел читать по-английски, но на бирке были нарисованы советский и американский флаги, скрещенные в знак дружбы. И это решило все дело – лейтенант подошел к кабине грузовика и сказал высунувшемуся радисту:
– Дай мне четвертого! Быстренько…
Два крохотных котенка – серый и рыжий – уютно спали на сиденье в черном берете радиста, рядом с коробкой полевой рации. Радист осторожно отодвинул котят, покрутил ручку рации, и я поразился советской технике – такие рации были еще во времена второй мировой войны. А то и первой…
Лейтенант взял трубку и сказал в нее: