Екатерина Марголис - Следы на воде
Как с полки, жизнь мою достала.
И пыль обдула.
Глава третья
В новом цвете
По утрам в разноцветных маках, раскинувшихся в глиняном кувшине на кухне, нежится солнце. Недавно мне рассказали удивительную вещь: оказывается, по-грузински слово «преображение» буквально означает «изменение цвета». Предельно точно. Это, собственно, тогда и случилось. Они поднялись на гору одними людьми, а там, в сиянии белого, которое апостол так ярко описывает («как ни один белильщик на земле не смог бы выбелить»), увидели знакомого человека совершенно неземным. А потом они спускаются за ним вниз, хотя им так хочется остаться в этом блаженном состоянии. Но путь есть путь. Он не предполагает неподвижного пребывания в кущах. Мой белый лист – это поле. Отстиранный, он сиял своей белизной. Я люблю развешивать белье после стирки. Выбирать вещи по одной. Подбирать цвета. Смотреть, как собирается рябь складок. Как полощутся и колышутся рукава и полотнища. Как они взмахивают крыльями. Я не забыла про белую птицу. День за днем, я словно вешаю на бельевую веревку в нашем саду отдельные листки, и они выстраиваются в книгу. Страницы ее трепещут, а веревка чуть звенит, как струна на ветру.
Увидев все в новом свете – невозможно не видеть всюду изменение цвета. Белая простыня, повешенная в углу сада, меняет цвет повседневности. Ведро у порога, стул Ван Гога, край стены за книжной полкой. Преображенная действительность.
Всякий художник знает, что написать картину можно любыми цветами. Важна не абсолютная документальность отдельного цвета (небо – голубое, трава – зеленая), а их соотношение. Если нет голубого, небо можно написать хоть красным. Мастерство – сказав «а», найти верные краски для всего остального. И это одно из свойств подлинника. Про блик, светотень и рефлекс знает начинающий ученик средней художественной школы. Цвета не живут изолированно. Рядом с белым гипсовым кубом бок зеленого яблока тоже становится белым, а куб, в свою очередь, слегка зеленеет. И так повсюду.
Минул год, как три девочки (то ли панки, то ли панночки?) на глазах у всего мира размашисто написали свое разноцветное небо в чуждой (и даже враждебной) многим эстетике. Первые мазки задают тональность, точку отсчета для всей картины, но дописывать эту картину приходится вместе, и теперь остается лишь сообща работать над новой палитрой. Смешивать, пробовать, а не пользоваться готовыми заводскими тюбиками. Декларации, догмы, заявления, принципы. Красок много. Вся гамма. Хоть заборы крась. Но художник – не маляр, а жизнь не заменишь отдельными, удобными нам самим формами. Вне изначально непонятной формы и сомнительных художественных достоинств выступления в чулках на голове в еще более сомнительном месте, одно неотъемлемое свойство творчества в жизни каждой из девушек отныне безусловно присутствует: обретенный собственный голос. Что будет произнесено этим голосом и как он преобразится – вопрос сугубо внутренний, но ясно, что эти голоса волей-неволей изменили то, что оказалось с ними рядом, по соседству. Эти голоса уже не могут быть изолированы, несмотря на то что отделены стенами и колючей проволокой. «Бросающая вызов женщина – я поле твоего сраженья». От этого вызова едва ли можно уклониться.
Я начинала писать все это далеко оттуда, в лесу, на хуторе, среди сосен под сводом ежеминутно меняющихся облаков. Когда сотни людей на московской улице перед судом скандируют ту самую строку, которая, нравится нам это или нет, в свете новой жертвы уже точно стала молитвой, даже если изначально была всего лишь эпатажем. Страшно. Собака в зале, наручники на юных руках, маленькие дети дома. Но, по сути, не менее страшно заглянуть в бездну средневековья в глазах соседа по электричке или перешагнуть порог государственного детского дома – закрытой зоны общего режима. Недавно мы были с Сашиным классом на экскурсии на Венецианском острове Сан-Серволо. Это бывший остров безумия, остров-острог, место главной венецианской психиатрической больницы, основанной в XVI веке, когда туда был сослан обезумевший дож. Расположенный там бенедиктинский монастырь стал приютом и для других душевнобольных. Malincomio – по-итальянски «сумасшедший дом». Грустное слово. Квадрат двора. Клетки, ремни, холодный душ-клетка, куда запирали непокорных или буйных. Остров был закрыт для посещения. Всякое закрытое сообщество неизбежно ведет к насилию. К проявлению худшего в тех, кто в нем наделен властью. Ханна Арендт говорила о банальности зла. В Ютубе легко найдется страшная, простая и наглядная лекция-презентация Филиппа Замбардо «Психология зла» (Philip Zimbardo, «The psychology of evil»). О том, как легко «приличный» человек оказывается по ту сторону.
Постепенно остров Сан-Серволо перестал вмещать всех – и под женское психиатрическое заведение был выделен соседний остров. Карточки больных. Обезумевшие лица начала века. Приспособления. Комната морга, где изучали тех, кому отсюда выйти не довелось. Не дай мне, Бог, сойти с ума. Нас водили по музею, по галереям и переходом – и хотелось скорее наружу, на свет. В 1911 году на острове побывала комиссия. На семьсот больных приходились три врача и медсестра. Надо ли говорить, что ремни, смирительные рубашки и инъекции были элементарным средством выживания. Но, кроме отчета, комиссия мало что смогла сделать. Разве что прислать подмогу. А система оставалась прежней. Пока в 1978 году не был принят знаменитый «закон Базальи», отменяющий и запрещающий закрытые психиатрические заведения как таковые. Он восстанавливал записанное в конституции Италии право на личные свободы. И началось. Врач-психиатр и депутат Франко Базалья входил с комиссией в разные больницы в разных концах страны и распахивал двери и окна. Ему пытались показать «потемкинские деревни» – отчет, застеленные аккуратно кровати, выбеленные стены, столбики цифр, как это и положено делать чиновникам и администрации во всех странах без исключения, но он находил задние комнаты, палаты, наполненные смрадом прикованных к кровати пациентов. И спертый воздух закрытых интернатов вырывался в общество, а в окна заведений дул ветер из большого мира. У закона было много противников – защитников правильного образа жизни и благополучия сограждан. Боялись всплеска преступности, когда выпущенние в свободное лечение пациенты окажутся на улицах городов. Но ничего этого не произошло. Последствия закона действительно оказались непредсказумы – но иначе. Закон Базальи преобразил Италию изнутри. Оказалось, что речь шла вовсе не о психиатрической помощи и этике ее оказания, а о чем-то гораздо более широком для общества в целом. О границах, заборах, стенах… О том, что закрытые заведения – будь то тюрьма, клиника, дом престарелых или детдом – это опухоль на теле общества, которая, не будучи удалена, поражает все тело метастазами. Реформированные психиатрические отделения обычных клиник успешно лечат пациентов, а затем отпускают их домой. Есть службы поддержки семьям. Конечно, есть и нерешенные вопросы. И все же… Чужого, иного, непредсказуемого боялись и итальянцы, как боялись на уровне животных инстинктов всегда во все времена – будь то евреи, гомосексуалисты или инвалиды. Закон Базальи гарантировал личную свободу и достоинство – думали, что пациентам, – оказалось, всей стране. На Сан-Серволо зарешеченная калитка ведет прямо в лагуну. Опыт Италии говорит, что для начала ее надо просто бесстрашно открыть. «Все, чего коснулся свет, становится светом», – часто повторял митрополит Антоний. Он говорил о внутренней жизни души, но история закрытых сообществ и неожиданные последствия закона Базальи для итальянского общества свидетельствуют о непреложности этого закона среди людей.
Страшно порой и от подавляющей обыденности так называемого здравого смысла. Это было всегда, но становится очевидным, когда поляризуется. Действительность стала до такой степени контрастна, что похожа на сказку, где в каждой детали отчетливо обозначены свет и тень: правда и ложь.
Об этом говорит Ольга Седакова в эссе об Аверинцеве из книги «Апология разума»:
Сергей Сергеевич сказал: «Но согласитесь, Оля, что если что противоположно, так это не поэзия и проза, не проза и бытовая речь… По-настоящему противоположны вещи, которые называются одним словом: поэзия и поэзия, литература и литература <…>» Сергей Сергеевич коснулся, быть может, самого больного места современной культуры – различения: различения истинного и ложного, подлинного и поддельного, оригинала и копии. Это, вероятно, одна из ключевых тем последних десятилетий. Умберто Эко в своем «Имени Розы» впервые предложил думать, что истинное и ложное неразличимо, что различение это – более или мене предрассудок, и притом предрассудок опасный (почитатели «истинного» непременно становятся фанатиками), что у нас нет никакого инструмента, нет никаких аргументов, чтобы отличить истинное от ложного. <…> И не стоит думать, что заявление Умберто Эко – какая-то злонамеренная провокация: он даже готов предположить (в том же романе «Имя Розы»), что святые различают истинное и ложное, но как бы само собой разумеется, что время святых бесповоротно миновало, а нашему времени остались симулякры святости – святые и невротические фанатики, поэтому уж лучше мы различать не будем, не будем притворяться, что различаем, не будем искать настоящего или чтить что-то как настоящее. <…> Современный страх перед любой уверенностью – это реакция на опыт двадцатого века: на догматизм, массовую «пассионарность», идеологичность, на «великие и единственные истины», в жертвы которым принесли миллионы жизней. Реакция, конечно, не мудрая, паническая, но понять ее можно, памятуя, как людей мучили «непреложными истинами». Другое дело, что требование неуверенности и агностицизма само стало новой идеологией, идеологией не хуже прежних.