Юрий Буйда - Яд и мед (сборник)
Илья был человеком непьющим, трезвомыслящим до некоторого цинизма и хорошо знающим, когда с барином можно и пошутить, а когда лучше помолчать.
– Так… – Осорьин нахмурился. – Значит, баба…
– Мужики неспокойны, – Илья усмехнулся. – Пятьдесят пудов кого хочешь с ума сведут.
Алексей Алексеевич вздохнул. Он давно понял, что чудо – самое опасное оружие не только в руках власти, но и в руках толпы, и на то он тут и власть, чтобы толпу не вооружать.
– Ну что ж… – Князь встал. – Делать нечего…
– Уже знаете про Елизавету Ивановну? – Илья кивнул на газету.
– Вели заложить бричку, Илья.
Через полчаса они уже ехали вдоль реки, конь бежал бойко, управляющий улыбался, Алексей Алексеевич думал о газетной заметке, в которой сообщалось о его двоюродной сестре – Елизавете Ивановне фон Дернберг, зверски убитой крестьянами.
Газета напоминала читателям о том, что старушка-помещица построила на свои средства школу для деревенских детей, больницу, обновила сельскую церковь и т. д., и т. п. и могла бы считаться благодетельницей для своих убийц. Убийство было бессмысленным и беспощадным: мужики напились, изнасиловали в барском саду молоденькую горничную, а потом, чтобы никто не узнал, зарезали и девушку, и ее хозяйку. На суде они говорили, что их «бес попутал», что Елизавета Ивановна была «доброй матушкой», плакали и каялись. А еще говорили, что убили «от стыда» и что от стыда «творят еще и не такое, страшнее».
Один из адвокатов заявил, что крестьяне «мстили за многовековое унижение народа», что они скорее жертвы обстоятельств, жертвы среды, превратившей их в людей, отравленных исторической жестокостью и неспособных отвечать за свои поступки, и т. д., и т. п.
Прокурор, однако, напомнил, что в суде, как и на Страшном суде, ответ держит не среда, не история, но человек, историей же можно объяснить преступление, но не оправдать преступника, и т. д., и т. п.
Адвокату аплодировали, а сравнение со Страшным судом вызвало в зале смех.
Огромное состояние, оставленное Елизавете Ивановне покойным мужем, она тратила на благоустройство крестьянской жизни, ни на минуту не задумываясь об отдаче, то есть была мечтой вороватых управляющих, которых у нее перебывало без счета. По вечерам баронесса фон Дернберг читала крестьянским девушкам Жорж Санд, Шиллера и Чернышевского. Девушки потели, толкались, хихикали и косились на окна, в которые заглядывали парни.
Алексей Алексеевич любил сестру и не вмешивался в ее жизнь, но иногда полушутя-полусерьезно напоминал ей о том, что урожденной княжне Осорьиной не следовало бы забывать о том, что одинаково сильная тяга и к небесной любви, и к земной справедливости нередко превращает русского человека в опаснейшее чудовище. «В России жить – по-русски выть», – заключал Алексей Алексеевич, понимая, однако, что говорит впустую.
Усилием воли он отогнал мрачные мысли о бедной сестре.
Вдали показались кроны старых буков, посаженных еще дедом – своенравным князем Осорьиным-Кагульским, победителем турок. С той войны князь привез дюжину ковров, несколько мешков кофе, а также юную турчанку и осла, крестив обоих по православному обряду. Осел вскоре сдох, а вот турчанка нарожала красивых дочерей, которым императрица разрешила носить фамилию Сорьиных. Одна из них жила неподалеку, но Алексей Алексеевич не поддерживал с нею и ее дочерью никаких отношений.
– Приехали, – сказал управляющий. – Вон там, за ивами, ваше сиятельство!Красный ручей протекал у подножия высокого холма. Берега ручья густо поросли ивняком – за ним, на другом берегу, угадывалось что-то огромное и белое. А на этом берегу егерь Кузьма и двое объездчиков с ружьями сдерживали довольно большую толпу мужиков, собравшихся посмотреть на чудо.
Алексей Алексеевич направился к толпе, отметив сразу несколько чужих лиц и Сычика, сутулого юношу, бывшего семинариста, который служил в школе, построенной два года назад князем Осорьиным в имении.
Завидев барина, мужики поснимали шапки, Сычик поклонился с кривой своей всегдашней ухмылкой – Алексей Алексеевич сдержанно кивнул.
– Мы там мостик положили, ваше сиятельство, – негромко сказал егерь Кузьма. – Семен проводит.
Семен, сын егеря, первым вошел в ивовые заросли, показывая дорогу.
Князь Осорьин был суховато-сдержанным человеком. На войне он привык к опасности, на дипломатической службе – к безжалостности. Он дважды ходил в штыковую атаку, усмирял крестьянский бунт, встречался лицом к лицу с разъяренным медведем, а однажды в Италии ему пришлось принимать роды – это было самым страшным, самым ярким событием в его жизни. Но то, что он увидел на другом берегу Красного ручья, не шло ни в какое сравнение даже с родами.
В траве у подножия холма на боку лежала женщина с детским лицом. Существо женского пола, мысленно поправил себя князь Осорьин. Он прикинул на глаз: росту в ней действительно было метров пятнадцать, а веса – не меньше тонны. Она лежала на боку, лицом к Осорьину, и улыбалась во сне. Женщина была гармонично сложена, у нее были красивые колени и груди, чистая белая кожа и здоровые блестящие рыжие волосы.
Управляющий исподтишка наблюдал за барином. Алексей Алексеевич всегда был для Ильи Заикина воплощением спокойствия, ясности и твердости, но сейчас барин был не в себе: спокойствие его было явно деланым, фальшивым – управляющий это скорее чувствовал, чем понимал, и это его тревожило.
– Малюточка, – вдруг прошептал за спиной Осорьина сын егеря.
Алексей Алексеевич вздрогнул, удивленным взглядом окинул парня, словно не понимая, откуда тот вдруг взялся, кивнул управляющему, и они быстро, почти бегом поднялись на вершину холма, откуда открывался вид на пойму, извилисто прорезанную Красным ручьем.
– И что с ней делать? – спросил Илья задумчиво, искоса поглядывая на барина. – Баба – и не баба. Как к такой подойти? Никак! Ни обнять, ни поцеловать, ни здравствуйте… досадно!
Управляющий был грозой женского населения округи – это была единственная его слабость: не пропускал ни одной юбки, из-за чего у него то и дело случались стычки с мужиками, помещичьей мелочью, жившей по соседству, и с ананьевским священником, отцом семи дочерей-хохотуний.
– Первым делом надо бы ее прикрыть, – сказал Осорьин. – Парусиной какой-нибудь… кажется, в амбаре что-то было…
– От шара осталась, – сказал управляющий. – От Катерины Алексеевниного шара. От Астры.
Лет пятнадцать, наверное, назад младшая дочь Осорьина – Катенька, Катерина Алексеевна – загорелась очередной мечтой и построила воздушный шар, на котором дважды облетела окрестности, а потом, как это у нее было заведено, остыла, занялась живописью, и оболочку шара отправили в амбар, где она громоздилась среди старых хомутов, попон и прочего хлама. На шаре была сделана надпись – Per aspera ad astram, вот крестьяне и прозвали воздухоплавательный снаряд Астрой. Материала, валявшегося в амбаре, должно вполне хватить, оставалось только его разрезать и доставить сюда, к Красному ручью.
Илья Заикин тотчас отправился в имение.
Алексей Алексеевич еще раз обошел женщину кругом. Откуда она взялась, как и почему оказалась здесь, на берегу Красного ручья, – эти вопросы его вовсе не волновали, он думал о другом – о соблазне. Эта женщина была воплощенным соблазном – соблазном an sich. В своей жизни князь Осорьин знавал немало соблазнительных женщин, но все они были в той или иной степени доступны. Малюточка же была соблазнительна, но совершенно недоступна, недоступна физически, физиологически – нормальный мужчина не мог ею овладеть. Она вызывала желание, но это было самое безнадежное и мучительное из желаний – желание без удовлетворения. Будь она сделана из мрамора, не возникало бы и мысли об этом, но эта женщина была из плоти и крови, от нее веяло жаром, она источала будоражащий запах скипидара – запах похоти.
Человек рано или поздно смиряется с недоступностью прекрасного – так рождается искусство. И чем более недосягаемо прекрасное, тем выше искусство. Но стоит человеку почувствовать, что красота обладает человеческой природой, как в нем просыпается зверь. Не потому ли люди так спокойны в картинных галереях и так смущены, когда встречаются с музыкой или прекрасной женщиной? Алексею Алексеевичу вдруг вспомнился ночной разговор со старшим братом, когда они – Алеше тринадцать, Федяне пятнадцать – лежали в траве и смотрели на звездное небо и разговаривали о Боге, вечности, красоте, и Федяня сказал: «Эти звезды, планеты, туманности – как же все это прекрасно, захватывающе прекрасно, но иногда я думаю, что там, среди звезд, нет ничего, кроме ледяной смерти и пустоты, и разве хватит у человека сил объять все это, и разве может быть прекрасным то, на что у нас никогда не хватит никаких сил? Это как музыка, страшнейшая из иллюзий, сотканная из тех же звуков, что и человеческая речь или бессмысленный скрип половицы… все то же самое, но не такое же… и это, братец, раздражает иногда сильнее, чем несправедливое налогообложение или самодурство тирана…»