Александр Архангельский - Музей революции
– Принесите мне, барышня, чай. Благодарю вас.
При слове «принесите» секретарша чуть заметно вздрагивает, как домашняя кошка, которую решили приласкать чужие; при слове «барышня» – недоуменно вскидывает бровь. И нажимает кнопку селектора:
– Зеленый чай… секундочку… с лимоном? да, с лимоном.
На низкорослом столике разбросаны газеты и журналы: на старомодной полировке – сочный глянец. В небольшой хрустальной вазочке крохотные печенюшки и суфле… Он предельно собран, пытается заранее представить разговор, чтобы не попасть впросак. Наверняка беседа будет краткой, как игра в пинг-понг: подача-отбили, переподача, партия. Собеседник излучает смесь величия с высокомерием, он экранирован, эмоции просителя ударяются в глухую стену и отлетают в сторону…
Двойные двери неохотно раскрываются; из распаренного кабинета, не обращая ни малейшего внимания на Шомера, с явным облегчением выходят люди, похожие на скучных инженеров. Слышны обрывистые реплики, нашпигованные непонятными словами: вот тебе и геноцидный орган, проморгали!.. хоть съемку-то успели провести? так-так-так, Сереж, давай, звони на Первый… как зовут девчонок? во дают…
– Теодор! Казимирович! Шомер! – говорит секретарша в селектор, заглядывая в шпаргалку.
И кивает ему:
– Заходите! Иван Саркисович вас ждет. Кстати, вот и чай пришел.
Официант в затрапезной тужурке терпеливо пропускает гостя.
10
Владелец кабинета отстраненно машет: проходите, не стесняйтесь. А сам продолжает строчить, тыча пальцем в блескучий экранчик. Дорогой пуловер, черный, с бордовой полосой по краю рукава, горло захлестнуто правильным галстуком, в ленинский белый горошек. Начальник смугл, у него короткая прическа, красивая серебряная седина. Глаза непроницаемо закрыты темными очками. Сколько ему? сорок? сорок пять? за пятьдесят? не разобрать.
Продолжая внутренне настраиваться на разговор (так будет чересчур величественно… так – приниженно… по-стариковски… а вот, пожалуй, найден верный тон), директор вынимает из портфеля заготовленный приютинский альбом, и сканирует музейным взглядом этот безутешный кабинет. Несколько чистых столов без бумаг, стулья с тряпичными спинками, лакированные книжные шкафы… И над всей демонстративной стариной – авангардный портрет Президента. Болезненно-белый картон усеян тысячами буквиц, и сквозь них неохотно проступает лицо.
Иван Саркисович нарочно тянет время. Отвечает по селектору, нервно листает бумаги, время от времени снова водит пальцами по экранчику, как будто почесывает его. Но зачем тогда позвал? почему не оставил в приемной?
Шомер продолжает изучение. За спиной хозяина – стеллаж; на полку, с явным умыслом, поставлены два фото, им устроена очная ставка. На одной пожилой господин: ледяные умные глаза за круглыми очками, адвокатские ба́чки, бритый острый подбородок; в облике – спокойная решимость отмести препятствие. На другой лохматый Че Гевара, в узнаваемой беретке, с бесшабашным взглядом бунтаря; он ничего не смыслит в смерти, и поэтому заранее готов на все.
– А… чистеньким хочет остаться… – цедит в трубку Иван Саркисович и добавляет непечатную характеристику; сейчас лицо его облито холодом, как посмертная маска.
Про веселого барбудос ясно… но кто же этот ледяной профессор? Шомер надевает очки и по-стариковски тянет шею. Под фотографией написано, четко и крупно: Победоносцев. А, ну понятно, понятно. Хотя на самом деле не понятно ничего. Шомер не историк, он директор. Спроси его, кто был в Приютино на Рождество шестнадцатого года, всех перечислит без запинки: племянник старшего Голицына, который вскоре перейдет в католики, изрытый оспой Гнедич, клиническая дурочка Россет, которая желает слыть ученой дамой… Что пили? Клико одиннадцатого года по пятнадцати рублей бутылка, бешеные деньги, между прочим! А кто такой Победоносцев? Реакционный деятель эпохи Александра Третьего… или нет, пардон, Николая Второго? В общем, «Победоносцев над Россией простер совиные крыла». Ну, согласились, ну, простер. И что с того?
– Хотите спросить – не искрит? – заметив, что гость изучает фотографии, Иван Саркисович наконец-то бросает дела и, прихватив с собой экранчик, удобно садится напротив. Голосок у него молодцеватый, звонкий, но по должности ему положено разговаривать тихо и сипло, чтобы собеседник напрягался, так что приходится следить за собой.
Вообще-то Шомер спрашивать не собирался. Но возражать сейчас нельзя, и он предельно осторожно подтверждает:
– Вот именно, Иван Саркисович.
– Нет, не искрит! – Собеседник, откинувшись, быстро смеется. – Не искрит! Это ведь история! Она все стерпит! Кому, как вам, не знать.
И театрально смотрит сквозь очки.
Почему он так странно начал разговор? В чем его тайная цель? он смущает собеседника? проверяет его на излом? или просто стало скучно, и хочется немного поразвлечься? Но разве люди власти могут просто развлекаться? Шомер думал, власть устроена иначе. Она должна быть неотмирная и грандиозная; в отрешенной тишине, как в колбе, происходят непонятные реакции, разговоры все короткие, как выстрелы.
Но, собственно, ему какая разница. У Шомера сейчас одна задача – поймать волну и отозваться на нее по-женски, влюбчиво. Тогда есть шанс добиться своего. Вот она, пошла, опасная, неровная, надо будет быстро реагировать и каждую секунду ждать подвоха.
Шомер напрягается, вздувает вены, старательно глушит акцент:
– Да, я знаю, но… как бы это вам сказать… история. А то, что вы работаете – не история?
О, кажется, попал в десятку. Иван Саркисович слегка порозовел от удовольствия.
– История. Еще какая.
Шомер, как хорошая охотничья собака замирает и уходит в нюх. Только бы не упустить едва заметный след, не сбиться. Бесшумно ползем через заросли, ждем скорострельной команды фас. И чуем: остро, как разрыв-трава, пахнет свежий след. Здесь нужно замереть и сделать стойку, а потом рвануть наперерез. После тонкой аккуратной лести нужно столь же аккуратно возразить.
– Но если бы… Я так скажу, позволите?
– Позволю.
– Фотографии, оно, конечно, хорошо. Их можно смотреть, пить кофе, все, так сказать, окай. А если бы все это было в жизни? Сейчас, современно? Вы бы этим господам… товаришчам… по-прежнему благоволили?
Иван Саркисович закидывает голову, издает трассирующий смех; он доволен; Шомер снова угадал, попал в десятку.
– Какой высокий штиль! Благоволите… А выговор такой откуда? С Буковины? Интересно. Так вот, Теодор Казимирыч, возвращаясь к вашему вопросу (который ты из меня родильными клещами вытянул; Шомер улыбается как можно обольстительней)… Конечно, я бы Че Гевару посадил. Тут без вопросов. И причем надолго. Чтобы не смущал. А Победоносцев, будь он при делах, посадил бы меня.
И для убедительности повторяет:
– Да. Наверняка.
– Вас-то за что? – от души изумляется Шомер. И сам себя осаживает: мягче, дорогой директор.
Хозяин кабинета саблезубо улыбается.
– Уж Константин-то Петрович нашел бы причину. Он толковый был мужик, умел. Например, за то, что не считаю православие такой уж суперской религией.
– А какую считаете?
Иван Саркисович брезгливо морщится. Не сказав ни слова (извините, обождите, пауза), резко отвлекается от разговора. Откинувшись на спинку стула, закладывает ногу за ногу и снова бойко барабанит в свой экранчик, сам себе улыбается, хмыкает, кривит губы. Его здесь словно бы и нет, есть только механическая кукла, умело заменяющая человека. А может быть, наоборот: на самом деле только он и есть, а вместо Шомера – расплывчатая тень на фоне большого окна, незаштрихованный контур.
Через несколько минут, еще внезапней, Иван Саркисович встряхивает головой, сбрасывая посторонние мысли, и недовольно произносит:
– Ну-ну. Вы, кажется, о чем-то спросили?
(Теодор, готовься, ты на минном поле.)
– Я, тскть, ничего, мы про церковь говорили, но это так, между делом.
– Да, конечно, в какую хожу. Ни в какую. Я агностик. А вы, Теодор Казимирыч?
Зачем? Зачем он это говорит?! Что за концерт разыгрывает перед простым директором усадьбы?
11
В четыре явилась Натуся. Полненькая, крепенькая, в серебристой невесомой шубе и со скрипучим пупсом на руках; пупс кряхтел и корчился, мучительно выдавливая газы. Влада испытала краткий приступ зависти; ей забеременеть никак не удавалось, а так хочется мелких потискать…
– Натуся!
– Владочка!
И обе в унисон, друг другу:
– Хорошеешь!
После ритуального объятия Влада решилась спросить:
– А это кто у нас?
– А это у нас Максимьян.
– Кто?!
– Максимьян, я сама это имя придумала – мне нравится!
– И когда же ты успела?
– Все сейчас узнаешь, погоди.
Ловко скинув шубку, Натуся, подхватила запеленатого Максимьяна и отнесла его на стол в гостиной. Развернула одеяльце, звонко сорвала липучки на пахучем памперсе, с материнской гордостью продемонстрировала пипу: