Олег Постнов - Поцелуй Арлекина
«Я умру от болезни. Я бы предпочел яд, но после стольких опытов знаю, что для меня это невозможно. Иногда мне снится, что я принял ампулу и средство действует. Но всякий раз это оказывается лишь сон, и я пробуждаюсь в сумраке. Болят глаза. Они болят уже столько лет, что я не могу понять, как это я еще помню – что-то во мне помнит – время, когда они не болели. Да не подумают, что я ищу жалости. Тем более чем-то хвалюсь. Однако действительные обстоятельства моей кончины настолько необычны, что о них должны знать. Я не мыслю дать кому-то урок, время уроков прошло. Моя цель ясней и чище: я хочу известить людей, как я их всех погубил.
Меня сочли безумцем в клинике, поскольку я проглотил все эти вещи. Там были: скальпель, маникюрные ножницы, шило без ручки и несколько игл. Они извлекли их из меня. Но зачем я это сделал, им было все равно, хотя я кинул признание им в лицо. Что ж. Ведь я сам слыхал потом, что медсестра укололась моей иголкой. Милая барышня! этого и довольно. Труден лишь первый шаг, а далее все пойдет само собой, я даже не нужен. Они считают, что я это сделал, узнав свой диагноз. Сущий вздор. И при этом они продолжают со мной игру в прятки, заверяя меня, что все поправимо. Они думают, будто я цепляюсь за жизнь, как они. Другое им в голову не приходит. Впрочем, сознаюсь, долго не приходило и мне.
Поворот начался с микроба – виноват, вируса, который я подхватил где-то. Я подхватил? Нет, это он подхватил и понес меня сквозь дебри проклятого города, в коем я прожил всю жизнь. Я удивляюсь, когда хочу вспомнить, восстановить в памяти свой маршрут. Мне мерещатся спуски в метро, искры трамвайных дуг, огни Никитской, а то, откуда ни возьмись, вдруг являются новостройки окраин и подступающий к ним хвойный лес. Все завершает Старый Арбат в его нынешнем шутовском обличье. Но чего я не вижу, так это людей. Их нет – как и в самом деле скоро не будет. И этот шевелящийся город, повергаясь во тьму, постепенно затихнет и погасит свои огни. Я всегда хотел, чтобы было именно так.
Домой я воротился ночью. Я чувствовал, что во мне жар, что мне надо лечь. Всем известна та почти сладостная вялость, которая предвещает большую болезнь. Но я уже твердо знал, что это не какой-нибудь грипп, о нет! Это был он, он собственной персоной, я давно ждал его, и вот он пришел. Я был рад, хотя весь уже изнемог от истомы; голова плыла. Не помню, как нашел постель. Я был весь в поту, он же двигался в моих жилах, словно ломал перегородки, и с падением каждой из них я все глубже погружался куда-то, но постигал все больше и больше, понимал смысл. Теперь я знал планы и сроки, знал, как все сделать, знал, что произойдет. Люди все спутали, ища истину. Они думали, что он отец лжи, человекоубийца. Все дело в том, что он самоубийца. Его трихины для того и нужны. И он подарил их мне.
Не стану спорить, он формалист. Когда я все понял, кровь вскипела во мне, но расписался я только утром, чернилами, на скучном бланке чужой телеграммы. Ее принесший малец даже не взглянул на меня, но я-то его рассмотрел. Конечно, он был того же ведомства. И вряд ли случайно я, открывая дверь, поранил палец о гвоздь. Я развернул телеграмму. Так и есть, ошибка: посыльный якобы спутал дом и квартиру. Старый трюк! Милого брата поздравляют с днем рождения. Желают успехов. Очень хорошо. Тем паче что у меня нет и не было брата; в мире у меня нет ни души, включая собственную. Бланк я тотчас сжег: не люблю улик. Теперь о трихинах.
Мир устроен так. Мы создаем вещи – все, включая высшие. Логику, бога, смерть. Они таковы, как мы их создали. И все же в них есть что-то еще, словно добавка не от нас. Это та железная необходимость, которую трудно понять. Она-то нас и крушит, в ней-то и дело. Крестные муки – вздор рядом с буднем застенка. До меня были Гитлер и Сад. Практик и теоретик. Практик хотел общую гекатомбу, он был альтруист, он не исключал и себя. Теоретик хотел большего: уничтожить природу. Он, конечно, не знал, как это сделать, но теперь это все равно: я узнал. Мне дан вирус. Маленькая трихина, которую, правда, нужно запустить непременно в чужую кровь (опять формальность!). Однако я ее запустил. И она должна уничтожить – уже начала – то общее, что связует людей. Ей неподвластен лишь тот остаток, о котором я говорил: вот он-то и явится миру. Но это произойдет не вдруг. Вначале – гибель общих идей. Те, кто может понять, поймут: это я убил бога. И всех богов. И даже дьявола. Сейчас они разлагаются в миллионах душ – отсюда вонь, брожение… Но это только начало. Дальше будет хуже. Первыми ощутят философы: им уж никак нельзя будет договориться. А потом и все. Будет много убийств, мелких войн – но это вначале. Потом любопытство, думаю, остановит всех. Ведь если тело погрузить в кислоту, то проглянет костяк. А мой вирус – это кислота духа. И то, что раньше скрывалось в символах, в песнопениях и обрядах, то теперь явится прямо: скелет мира рухнет в мир. На глазах у всех, наяву. Это будет не ад, не апокалипсис, жалкие игрушки человечьего страха. Это будет истина, которую все искали. Не знаю, впрочем, можно ли ее перенесть. Но от моих трихин нет защиты. Они ловчей глупых бактерий. Теперь, после меня, они кишат везде. Они передаются с воздухом, вздохом, поцелуем – преград для них нет. Они вгрызаются в самую мякоть плода: в сознание. В наше общее сознание, в любое сознание, во все. Сна больше не будет. Будет общее бодрствование – превыше способности этих жалких тел.
Быть может, спросят, зачем я это сделал? Могут спросить. Так вот, вся Русь – деревня. Мне плевать на Русь. Но Москва стала тем, чем хотела: третьим и последним. Она должна покориться мне. А с нею весь мир. Теперь мне уже ничего не нужно. Но раньше я мог бы сказать, что это месть стране, обрекшей меня на ничтожность. Что среди стольких «спасателей» на каждом углу должен быть хоть один губитель. Впрочем, это было давно, много дней назад. Прежде меня бы сожгли, удавили в дыму, как это делалось на Москве [17] , а теперь „лечат”. Что ж, в добрый час, хотя это пытка на новый лад. Но мне все равно, что будет дальше. Сейчас я хочу спать. Смерть не сон, а ночь, но я хочу спать. И только».
Я отложил бумаги. Первым чувством было – забыть о них. Но в место того я собрался и поехал к деду. Дорогой сообразил, что днем не застану его, и свернул в архив. С неделю затем я был занят и, лишь купив билет домой в удачно подвернувшейся авиакассе, снова отправился в общежитие медакадемии. Но деда все-таки не застал. На мой стук выглянул в коридор сосед-вивисектор, опять под хмельком. Я объяснил ему дело. «Зайдите», – кивнул он, отпахнув дверь. Я вошел. Аскетичность его кельи поразила меня. Кроме полки книг, стола и кушетки, тут не было ничего. Он усадил меня на кушетку, сам сел за стол и бегло, как рецепт, прочел рукопись. «Да, это наш, – сообщил он затем, слегка хихикнув. – Я его и пользовал: доставал булавки из брюха. Странная была парочка: он и Агасфер. Он считал себя вирусом, а тот – Вечным жидом. В общем, нашли друг друга. Я даже думаю, это Агасфер с его слов записал. Ему-то уж было не до того. И к тому же еще тут есть ошибка: он не жаловался на сон…» – «С ним что-то случилось?» – живо спросил я. «Да, помер: как раз с неделю назад. Рак крови. Родственников никого. Соседи говорят, был тихий, улыбчивый старичок. Работал прежде монтером. Вот тебе и тихий… А Агасфер, ясное дело, жив, хе-хе. С ним-то что станет? Вечный все-таки… Гм. Желаете познакомиться?» – «Нет», – я тотчас поднялся и пошел к двери. Вивисектор хихикнул еще мне в спину, но я, с непонятным мне самому чувством досады, не обернулся.
На улице все изменилось: совсем смерклось, шел снег, и крупные снежные хлопья в один миг убелили мне шляпу и плащ. Навстречу мне попалось несколько прохожих, тоже убеленных. Внезапное чувство головокружения вместе с болью в горле и в ушах чуть не заставило меня остановиться. Дикая мысль, что я заболел, пробежала холодком по спине. Я попытался ее отогнать, но она была, как неприятный сон, от которого трудно отделаться, даже проснувшись. Я огляделся. Все вокруг было в снегу, и черные узкие улочки и дворы, которыми я шел к общежитию, теперь празднично поблескивали зимним блеском. Я вновь увидал каких-то прохожих, услышал смех и обрывок разговора. И внезапно ставшая явной моя связь с этими чужими мне людьми на темной окраине чужого города показалась мне до того очевидной, возможно, необъяснимой, но властно заявлявшей свои права, что душная мысль о болезни пропала. Удивляясь себе, я глубоко вздохнул – казалось, от самого снега веет легкой, веселой влагой, – и пошел к метро. Командировка кончилась.
Утром я улетел.
Фата-моргана
Любить не должно б и во сне.
Н. М. Языков
Одно из важных, на мой взгляд, преимуществ Петербургской публичной библиотеки состоит в том, что запрет курить где-либо, кроме специально отведенных для этой цели мест, соблюдается там строго. Потому-то в Санкт-Петербурге, посещая исправно рукописный отдел, я мог оставаться в нем долго, не страшась мигреней, которые вызывает во мне табак. Отдел был жарко топлен, и я нежился за большим, как супружеская постель, столом в свете лампы-ночнушки, необходимой почти всегда ввиду погоды, над какой-нибудь старопечатной громадой, невольно думая, что сладкая дрема, здесь навеваемая на меня отвсюду, как видно, волшебным образом переходит на страницы книг, отлетая прочь от их авторов (недаром те страдают бессонницей) и доставаясь читателям. А в таких местах, как эта библиотека, с годами копится, верно, запас снов, наподобие избыточной благодати в католической церкви. В курильне я появлялся редко, главным образом ополоснуть руки, но именно в ней заприметил как-то раз молодого человека с очень пристальным взглядом. Этот взгляд больших и печальных его глаз – глаз в остальном, казалось бы, самых обыкновенных, разве что усиленных еще очками, – имел, однако же, свойство обращать на себя внимание, но не сам собой, а, скорее, в силу какой-то особенной неустойчивости черт лица и всей фигуры их владельца. Тот будто не просто смотрел, но удерживал себя на месте, без чего, пожалуй, мог бы упасть с ног. Потому и сама пристальность была, в сущности, рассеянной: молодой человек не смотрел ни на что в отдельности, а только балансировал взглядом, как канатный клоун прутом. Но мои фолианты были мне милей, чем новые знакомства, и я возвращался к сну над ними, не думая развлекать себя беседами с кем бы то ни было.