Владимир Сотников - Улыбка Эммы
– И написано было так? – спрашивает брат.
– Ну конечно. Она же читала то, что написано.
– И что ты сказал?
– Я сказал – главное, стиль ровный.
– Умники, – беззлобно говорит брат. – Вот и мы – цок-цок. Скоро уже.
Он показывает рукой вперед. Там, как берег за речкой, над болотом возвышается кедровник. Грива.
Брат сверяется по карте, что-то отмечая. Потом мы долго ищем очередную метку топографов – затесь на дереве с надписью. По таким меткам мы и шли сюда, они помогали нам не потерять направление. Я даже удивляюсь: как нам это удалось? Ведь тропы в привычном понимании не было, казалось, мы шли по дикому болоту. Но эти метки, хоть и на расстоянии нескольких сотен метров друг от друга, вели нас, начиная с первой, второй, третьей – там тропа, будучи близкой от поселка, еще угадывалась. А потом мы, находя очередную метку, оглядывались на пройденный путь, чтобы продолжить его до следующей находки. Как в спортивной игре «охота на лис», разница лишь в том, что мы шли прямо.
Наконец на склоне находим кедр с потемневшей, покрытой смолой затесью. Я надеюсь, что здесь и остановимся, вот и подходящее место для палатки. Мы скидываем рюкзаки. Брат принюхивается:
– Дымом пахнет?
– Это, наверное, от нашего костра. Дым над водой далеко разносится.
Брат находит толстую палку и три раза сильно стучит по кедру. Потом еще три раза. Похоже на условный сигнал. Но я ни о чем не спрашиваю – что надо, он сам скажет. Я устал. Сажусь на землю, приваливаюсь спиной к стволу. Цок-цок-цок, думаю я, потому что брат продолжает стучать – по три раза. Еще я думаю о том, как подробности жизни заполняют время – остаются ли пустоты? Какое время – сплошное или пульсирующее, как эти удары по стволу?
Время все-таки идет – как ему надо, так и продолжается.
Я разжигаю костер и долго смотрю на огонь. Мне кажется, его неторопливое пламя – это тоже время.
Брат наконец возвращается, почему-то чертыхается, берет ружье, заряжает его и два раза стреляет вверх. И вдруг мы слышим голос:
– Не надо зря стрелять.
Из-за деревьев выходит бородатый человек.
– Петр? – спрашивает брат. – Сколько ж мы не виделись? Три года?
– Леонид Михайлович? А я думал, Афанасий.
– Он мне сказал, как тебя вызвать. А это мой брат, – кивает на меня Леня.
– Понятно. Похож. Что, продолжаете свою разведку?
– Да, вот тут тоже будем проводить. – Брат машет туда, откуда мы пришли. – Не помешаем? Нас всего пятеро, поживем тут в палатках недели две.
– Не помешаете. Ты человек понятливый. Ну что ж, пойдемте ко мне, заночуете.
– Да ладно. Мы и в палатке можем. Сейчас вот расположимся, поужинаем вместе.
Петр смотрит на меня. Глаза его живые, с догадкой.
– Чего уж, – говорит он. – Не зря же его привел. Пусть посмотрит. Только потом, для остальных, сразу договоримся…
– Конечно, – перебивает брат. – Мы в другом месте можем стать. Ближе к поселку.
– Да где надо, там и вставайте. Не помешаете. Если что, я и дальше уйду.
– Куда уж дальше, – улыбается брат.
Мы тушим костер, надеваем рюкзаки и идем за Петром. Я удивляюсь тому, что ничему не удивляюсь. Как будто в парке встретились знакомые, а не в тайге. Но, наверное, в этом как раз тайга и виновата – здесь такая жизнь, какое может быть в ней удивление? И я думаю: а вся моя жизнь разве не такая? Каждая секунда ее удивительна, а я прессую эти мгновения в общую длительность, как будто слушаю музыку и жалею, что пропускаю радость звуков.
Но вот потом я удивился по-настоящему.
Сейчас я завидую той девушке, которая описала долгий путь всадника двумя короткими повторяющимися словами, завидую ее иронии и не могу передать свое состояние, когда слушал разговор брата с Петром, пока не превратились их слова в сон, который я с редким повторением вижу всю жизнь, – дорогу в сумерках передо мной за последним домом деревенской улицы. Презирай меня, читатель, за бессилие, но лучше я признаюсь в нем, чем замолчу под его гнетом. Я оставлю, как цок-цок, только одно слово, которое может назвать мое состояние. Удивление. Странно писать о том, что главное в жизни. Как будто пытаешься на стоящую иголочку водрузить гладкий шарик. Он соскальзывает.
Мы подошли к избушке, похожей на говорящую голову богатыря из «Руслана и Людмилы». Вошли в маленькую дверь. Внутри было тесно и уютно. Стол, топчан, печка. По стенам висели пучки трав, цепочки сухих грибов. Петр подбросил в тлеющую печку чурку, и через открытую дверцу огонь ярче осветил все это жилище. Зашипел чайник, мы сели ужинать. Хоть я и оглядывал все с интересом, глаза мои начинали слипаться. Я раскатал спальник на полу и лег. Брат с Петром остались сидеть за столом.
Я слушал их разговор и думал странные слова: быть или не быть. Не первое, не второе, а третье. Быть и не быть. Петр жил в охотничьей избушке три года отшельником.
Три года назад он, как и я, работал в геофизическом отряде у брата. Тогда проводились первые пробные изыскания. Осенью Петр уволился и навсегда ушел в тайгу.
Где-то надо мной звучал разговор. Даже не разговор, потому что говорил в основном только Петр. Брат давал ему выговориться.
Странно – подробности меня не касались, как будто я нырнул глубоко под воду, на самое дно. Я думал о том, что подробности заметны где-нибудь по дороге в магазин – смятые фантики на газоне, блик солнца в отрывшемся окне. В кругосветном плавании подробностей нет. Почему я подумал о кругосветном плавании?
Я словно пропускал объяснения Петра. О том, что он одинок, никто его не ждет, не ищет. Что он не отшельник – наоборот, в том мире он был бы отшельником. Что он нашел способ бороться с ложью и лицемерием того мира. Другого способа нет. Он на своем месте. Я вскользь вспомнил того щенка под снегом, о котором писал в читалке общежития. Петр говорил, какой же он отшельник, если выходит к староверам раз в полгода за крупами и солью, за патронами, за одеждой и сапогами. Он не исчез, не пропал, если староверы знают о нем, если Афанасий уступил эту избушку, вот теперь и мы знаем, что он здесь. Без этого было бы трудно. Невозможно. И если когда-нибудь он захочет выйти в тот мир, то выйдет. А сейчас, иногда, когда совсем уж нельзя без этого, то записывает несколько слов. Несколько слов, повторил он.
– Вот оно что, – хмыкает брат. – Что же это за болезнь такая – записывать?
– Нет, это не болезнь, – не соглашается Петр. – Но без этого нельзя.
Мне кажется, я ныряю еще глубже. Как Мартин Иден. Туда, где мое удивление вот-вот разрешится ослепительным светом. Но оно только сильнее, мое удивление. Оно гудит во мне странными словами: что же это такое? Что? Что же такое жизнь, если с ней надо воевать, как с врагом?
Это уже сон, из которого я выныриваю утром. Рядом на своем спальнике спит брат. Лежанка Петра пуста. Я выхожу – он сидит на пеньке перед избушкой.
– Доброе утро, – говорю я.
Произносились ли тут раньше эти слова?
– Доброе, – отвечает Петр.
И вдруг меня пронизывает ощущение дежа вю. Но абсолютно обратного свойства. Мне кажется, что не видел я это когда-то, а еще увижу. Кого я увижу – таким же сидящим на таком же пеньке? Себя? Мне страшно.
– Доброе утро, – повторяет Петр.
Он уходит в избушку и возвращается с ружьем, подмигивает мне, чтобы я шел за ним. Мы идем в тайгу, проходим, крадучись, шагов сто-двести.
– Смотри, – шепчет Петр и передает мне ружье. – Это рябчики.
На краю небольшого просвета среди деревьев с ветки на ветку перепархивают крупные птицы.
– Целься, куда сядет. Даже если не разглядишь хорошо, стреляй, попадешь. Дробь мелкая.
Я стреляю. Падают сразу две тушки.
– Ого! – хвалит Петр.
Мы забираем подбитых птиц. На обратном пути Петр сворачивает к ручью. Ловко надрезает тушки, снимает перья вместе с кожицей, потрошит. Тушки моет под маленьким ручейным водопадом. А отходы закапывает под мох, который снимает, как шапку, с кочки.
– Как в магазин сходили, – усмехается Петр.
Брат уже не спит. Проснулся от выстрела.
– Перепугали, черти, – говорит он.
Мы варим рябчиков, завтракаем. Мясо, наверное, вкусное, но я не хочу его есть. Больше пью чай.
– Ладно, в дорогу возьмешь, – говорит Петр.
Мы прощаемся. Брат говорит:
– Так что ты не переживай, не помешаем. Мы подальше где-нибудь лагерь разобьем.
– Мне уже никто не помешает, – усмехается Петр.
– Да, забыл вчера сказать… – Брат кивает на меня. – Вот он тоже… записывает.
Петр ничего не говорит на это. Мне кажется, по его лицу пробегает какая-то тень. Тень молчания. Мол, что говорить? Советы давать? Отговаривать? Он молчит.
Мы уходим.
Молчание Петра оказывается напутственным на все наше долгое возвращение. Даже на коротких привалах мы только тяжело дышим. Я вижу, какое у брата плохое настроение, и знаю, что любое мое слово может вывести его из себя. Да и что говорить? Нечего.
И только в самом конце пути, уже к вечеру, когда мы выходим на берег Енисея, брат садится на большой камень и смотрит на меня.