Эфраим Баух - Над краем кратера
Висящее на доске расписание занятий первого курса филологического, потертое от указательных пальцев, которые вечно ползают по нему, с чернильными исправлениями, – мой путеводитель. Заранее с царственной щедростью он расписал тропы, на которых стоит, не колыхаясь, в воздухе ореол этих дней – среди скуки ранних декабрьских сумерек, по-зимнему дремлющих зданий, чью печальную дремоту подчеркивает яркий свет в окнах, осклизлых заборов, оголенных деревьев.
Иногда, одурев от сидения над конспектами (приходится наверстывать счастливо промотанное время), бегу к окончанию занятий, чтобы проводить ее домой. Идем, держимся за руки. Несу ее портфельчик, почти не говорю, едва касаясь земли. Все силы на одно: растянуть эту горстку минут, ничего не растерять. И видится мне со стороны мое лицо, фигура человека, на которого сверху рушится поток долгожданной воды, кристальной, ледяной, живой. И он стоит, растопырив пальцы, руками в обхват, грудью и открытым ртом ловит летящие воды, в жажде ни одной капли не упустить, но всё – мимо, только ледяные капли на лице, губах, ладонях.
Я даже не знаю, как сказать, как это существует, на чем держится – невидимое, утомительное и жаждущее продолжаться, прозрачно перекрывающее нас двоих. Не надо мне её трогать – только пусть длится это молчаливое скольжение в сумерках, где кружатся первые еще редкие снежинки, и она хватает мою руку, боясь поскользнуться.
Так нельзя. Боюсь за себя, но это – поодаль, это даже не трогает, инстинкт самосохранения отброшен, как ненужная и мешающая деталь. Нелепая улыбка растягивает рот до ушей. Как никогда понимаю Иванушку-дурачка, счастливого баловня сказок, но достанется ли мне в финале царство?
Становится страшно и за себя и за нее, и не в первый раз, когда прощаемся. Одно и тоже отпечатывается в памяти – движение ее головы вверх – попытка высвободиться из плена волос – движение птицы, оценивающей высоту, на которую надо бы взлететь. Зябко поводит плечами, как будто чувствует слабость крыльев. И в этот миг мне ее внезапно и остро становится жаль. Вспоминаю Манжелей, которая вела у нас химию: старая дева, носит птичьи шляпки, полна достоинства, несмотря на хромоту, быстро движется, но как птица по земле. Ее придумали для полета, а она ковыляет всю жизнь по кочкам. Мы уважали и любили ее, и даже сейчас, видя ее, мучительно думаю, как проста, скудна и печальна ее одинокая жизнь.
Закрывается за Леной дверь её дома, а я иду и думаю, и не могу взять в толк, почему при этом, казалось бы, высвобождающем движении, тотчас мне на память приходит Манжелей.
* * *Январский воскресный денек. Лена заранее купила два билета в цирк на дневное представление, а вечером идем на именины к ее подружке. День только начат, слабый морозец, валит снег, смех и голоса катятся, как туго сбитые снежки.
Вот и она, стоит на углу, в серой шубке, в сапожках, на сгибе локтя сумка. В такой ранний час я ее еще не видел. Достает билеты и осторожно кладет мне в ладонь, как будто не колеблясь и все же понимая неотвратимость поступка, целиком доверяется мне. Снег остужает мне лицо, тает на губах.
В раздевалке цирка тепло, ярко, запах косметики, шелест конфетных обёрток.
Только хватаю ее за воротник, выскальзывает из шубки. Грустная примета. Берет меня за руку. Уже легче. Спускаемся по лесенке, поднимаемся по лесенке. Садимся.
Неожиданно над головой выстреливает музыка, вспыхивает свет, и откуда-то из-под нас выкатываются, выбегают, выпрыгивают циркачи. В световом куполе, срезанном снизу ареной, раскручивается шумное, яркое, пестрое, ловкое, – собачки считают, медведи водят мотоциклы, лошади пляшут, клоуны регочут, без конца пьют молоко из бутылок величиной с канистру, обливаются из детских клизмочек, бьют по голове друг друга огромными дубинами, полыми внутри. Внизу – акробаты, в воздухе – акробаты, оркестр насаживает над моей головой, а я не свожу с нее глаз, и что-то тайное тревожное точит меня. Она забыла, что я рядом. Есть лишь зверино зачаровывающий купол. Я впервые отдаю себе отчет: даже самой тонкой нити в эти минуты между нами нет. Пока еще смутная ревность тянет ко мне свои присоски.
– Вот смельчак, а? – она хватает меня за плечо, глаза её по-кошачьи блестят. Конечно же, молодой укротитель – расхаживает между львами, фат, усы нафабрены, вращает глазами. Такое отсутствие меры: мало ему, что укротил львов. Жадно хватаю воздух, в котором запах влажных опилок, звериного пота, тяжкое и сильное дыхание львов, их ленивая мощь и рык.
Лена вскакивает, машет ручкой, даже кричит – хочет, чтобы заметил её этот фат, пропахший звериным потом. Я подавлен. Одним глазом бы взглянуть на остервенело работающих над моей головой музыкантов. По-моему, сплошь зверские физиономии. Как объяснить ей, что, конечно же, львов укротить очень трудно, но и не легче иметь чувство меры, – не вращать так бездарно глазами и щелкать хлыстом себя по икрам. Но я молчу. Спускаемся по лесенке. Подаю ей шубу.
На улице темно, бело. Метель. На миг прижимается ко мне, и световой купол исчезает. Всё, как издревле: я, она, снег, ветер, деревья, редкие огни. Я держу сумку, она закутывает голову платком. Куда-то пробиваемся, теперь она ведет меня. Звонит. Вваливаемся в узкий проход, темный, пахнущий мокрой холодной одеждой, ванилью, соленьями.
В дальнем краю прохода, в светящемся проёме двери, словно бы стоят, как слабо и чисто позванивающие рюмки на столе, все заманчивые звуки праздника: звон вилок и ножей, стаканов, голоса, смех, возбуждение.
Никак не может сладить с замком на сапожке. Беру осторожно за коленку, оттягиваю замок, снимаю сапожок, разминаю затекшие пальцы ноги. Смеется, впрыгивает в туфельки.
– Сюда, руки помой! – вталкивает меня из темноты в яркий свет, в зеркало, флаконы, щетки, тюбики, мыльницы. На меня щурится испуганная перекошенная физиономия. Причесаться, охладиться, чего доброго, всех перепугаешь.
Меня ослепляет и умиляет снежная белизна скатерти под яствами, сверкание рюмок, тусклый дымок над горячими блюдами. Вокруг сплошное безличье – на блюдах воротников, на остриях галстуков, из пиджаков и платьев выныривающие руки. Не уставая, жму их, бормочу, и они бормочут, но никто имен не запоминает, ни мне, ни им имена не нужны.
И вдруг – как вспышка. Далеко, в самом краю стола, кажется, за тридевять земель – Нина. И чмокает ее в щечку никто иной, как Женя Белохвостиков с филологического, по кличке «балерун». Ребят на этом факультете можно пересчитать по пальцам. Но Женя – редкая птица среди всей студенческой братии – знаком всем и каждому. Издалека можно принять за смазливую девицу. Ходит, как бы пританцовывая, покачивая бедрами, отставив в стороны руки с растопыренными пальцами, как будто все время сдерживает вздымающуюся на ветру юбку. Девочки принимают его за своего. При встрече он каждую лобызает в щечку. И тут вспоминаю. В прошлом году наш студенческий ансамбль ставил второй акт из оперы «Фауст» Гуно. Я играл в оркестре на гитаре. А в знаменитом вальсе среди пар легко и раскованно кружилась Нина в паре с моим соседом по комнате Кухарским.
Нина непривычно оживлена, сменила прическу, вернее, распустила волосы, и от этого овал ее лица ожил, утратил кукольное выражение. Продолжая шептаться с Женей лицом к лицу, помахала мне ручкой.
Я, как говорится, вовсе выпал в осадок.
Кто-то налил мне водки, и я залпом осушил рюмку. Еда не лезла в горло. Мучило подозрение. Знала ли Лена, что здесь будет Нина, решила проверить мою реакцию?
– Кто эти все? – прошептал я Лене на ухо. – Динозавры, что ли?
– Ну, чего ты, миленький? Тут большинство с первых курсов Сельскохозяйственного и Медицинского. Ну, не лезь в бутылку. Лучше сыграй на гитаре.
– Откуда ты знаешь, что я играю на гитаре?
– Да я же ни одного концерта, где вы выступали, не пропустила. Тогда и положила на тебя глаз, – она потерлась щекой об мою.
– Но та, вон, блондинка, она же с третьего курса.
– Это та, которая с «балеруном»? Так он же лапочка, женский угодник. Даже меня однажды провожал домой. А её первый раз вижу. Хотя мы обожаем старшекурсниц, а они на нас никакого внимания.
Сдвинули стол к стене. Начались танцы. И, конечно же, среди всех этих неуклюжих топтунов, выделялись легкостью и умением, приковывая внимание всех, Нина с Женей.
– Исчезнем, – шепнул Лене.
Снова – кошачий блеск в ее глазах. В темноте коридора, почти ничего не видя, одеваемся, обнимаемся, выкатываемся клубком – в метель. А у меня на душе кошки скребут. Она, явно чувствует что-то неладное, ластится, как кошка. А метель кружит, слепит, задувает. Или раздувает: невидимый жар. Катимся, отыскиваем тихие закутки – целуемся. Валимся в снег – целуемся. Над нами колышутся кусты в белых балахонах, обжигающе холодных – целуемся.
Пылающие губы, горячее ощущение близости – в завихрениях снега, на морозе. Не видно ни поверху, ни понизу, ни сбоку – только облака снега, в тысячи мелких иголок обжигающие лицо. Волны, покрывала, пологи снега закручиваются пляской вокруг нас. И лишь облако жара – вплотную к нам, и в нем красно, как в пылающем, иссушающем, обдающем алыми отсветами печном зеве.