Сергей Носов - Музей обстоятельств (сборник)
В любой цивилизованной стране иск Шарикова был бы удовлетворен, профессор по гроб жизни выплачивал бы компенсацию за моральный и физический ущерб. Странно, что гордящийся своей буржуазностью Филипп Филиппович Преображенский не понимает таких простых вещей. Да он просто должен молиться на то, что живет в этой стране и принадлежит этому (вернее, тому) времени. В любой другой стране он как минимум сидел бы за решеткой, если не на электрическом стуле.
Инакофоб, биорасист, безответственный вивисектор профессор Преображенский демонстрирует поразительную нравственную глухоту. В течение трех недель (!) после «полного очеловечивания», констатированного Борменталем, ни профессор, ни его ассистент не находили нужным дать «новой человеческой единице» (по выражению того же Борменталя) нормальное человеческое имя. Вот вам и социальная адаптация! А когда уставший от анонимности человек решается сам изобрести себе имя и отчество, это вызывает и гнев, и сарказм профессора Преображенского: какой, дескать, идиотизм, какая безвкусица – Полиграф Полиграфович! Но кто же запрещал вам, Филипп Филиппович, самому окрестить вашего подопытного и тем облегчить для него невыносимо сложную проблему самоидентификации? И разве так трудно оценить благородство и деликатность Шарикова, не поддавшегося искушению воспользоваться именем мирового светилы, на что он имел, между прочим, все основания. Ведь, по идее, «лабораторному существу» было бы логичнее назваться не в честь ведомственного праздника, а в честь самого профессора – не Полиграфовичем, а Филипповичем, и не Шариковым, а Преображенским. Во всяком случае, Преображенский – столь же родовое имя для этого нового человека, как и Шариков. Если бы профессор Преображенский открыл новую болезнь, мы бы, возможно, знали болезнь Преображенского, мы бы могли знать бациллу Преображенского, шов Преображенского, скальпель Преображенского, но невозможно представить, чтобы Преображенский дал собственное имя произведенному им на свет человеку, имевшему дерзость жить там, где он родился.
Вообще говоря, все несчастия Шарикова начались именно с квартирного вопроса. А ведь эта квартира принадлежит Шарикову точно так же, как и профессору Преображенскому. Профессор должен быть еще благодарен своему созданию за то, что Шариков претендует всего лишь на законные шестнадцать квадратных аршинов, то есть на угол, как лицо постороннее, а не на половину всей многокомнатной квартиры, как родное дитя профессора.
Другие примеры нравственной глухоты Преображенского.
Вот профессор возмущен видом галстука Шарикова: «Откуда взялась эта гадость?» Эту гадость «ядовито-небесного цвета» подарила Шарикову добрая повариха Преображенского Дарья Петровна. Спрашивается, что помешало самому профессору подарить Шарикову один из многочисленных своих стильных и модных галстуков?
Вот профессор обнаружил у Шарикова интерес к чтению книг. Между тем его возмущению нет предела: Шариков, оказывается, читает переписку Энгельса с Каутским, которую подсунул ему Швондер. Спрашивается, что мешало профессору Преображенскому «подсунуть» «Фауста» или «Анну Каренину»?
Шариков появился на свет половозрелым, и это особенно злит профессора и его ассистента. Возможно, ученых головорезов больше бы устроило, если бы либидо Шарикова было обращено на самок собак, на сук, но Шарикова, на его беду, влечет к женщинам. Но разве не сам Перображенский пересадил собаке семенные железы человека? Чем же он теперь недоволен? Вместо того, чтобы помочь человеку осознать его сексуальную аутентичность, Преображенский и Борменталь жестоко пресекают все попытки подопытного (надо сказать, неуклюжие, трагикомичные и, во всяком случае, безобидные), проявить себя как существо сексуальное. Шариков привел барышню, заметьте, к себе домой, на площадь, законно ему принадлежащую согласно официальной прописке. Почему-то это возмутило Преображенского. Отказывая Шарикову в праве быть мужчиной, он сам уединяется с барышней у себя в кабинете и пересказывает ей историю болезни Шарикова, то есть выдает тайну его собачьего прошлого. Не подлость ли это? Уже не говоря о том, что профессор медицины самым циничным и преступным образом нарушил клятву Гиппократа. Садист добился своего – женщина ушла в слезах, ведь Шариков сказал ей, что шрам на его голове – это след ранения на колчаковском фронте. Спросим себя: а что другое должен был сказать Шариков? Что был бездомной собакой и бегал по помойкам? Что голову разрезал ему безумный вивисектор?
За красивыми разговорами о разрухе в головах людей Преображенский и Борменталь ежевечерне пьют водку, причем, следуя логике двойных стандартов, осуждают алкоголизм Шарикова, не давая ему денег на выпивку. То, что не имеющий дохода Шариков слямзил несколько рублей, расценивается как вселенская катастрофа.
Однако трудно не восхититься волей Шарикова обрести подлинную социальность. Он сам себе дает имя, добивается выдачи документов, то есть обретает гражданский статус, и, наконец, не желая материально зависеть от профессора-садиста, Шариков самостоятельно поступает на службу, причем находит работу по призванию, чем дает Преображенскому и его подручному очередной повод для оскорбительного сарказма. Оказывается, отлавливать безнадзорных и больных кошек в плане санитарно-гигиенических мер городских властей – это однозначно плохо и неблагородно, зато хорошо и даже почетно издеваться над собаками, нелегально вживляя в их мозги инородные органы!
Шариков обречен. Профессор Преображенский решается на убийство. Убив человека, он не испытывает угрызений совести. Он убил недочеловека, как ему представляется. Он может найти себе множество оправданий.
Можно посетовать, например, как сетует Борменталь на стечение обстоятельств, на случай: не того человека гипофиз пересадили собаке. Получился Шариков, а мог быть Спиноза.
Лукавит Борменталь. Ведь и Спиноза кончил бы так же.
Во-первых, Спинозе тоже где-то надо было бы жить, а 16 квадратных аршинов Спинозе, пожалуй, покажется мало.
Во-вторых, Спиноза, как и Шариков, тоже бы не любил кошек и, несмотря на всю свою мудрость и гениальность, при случае на них бы набрасывался.
Этих двух причин вполне достаточно, чтобы и Спинозу отправить под скальпель.
2001Будущее за мокроступами
Ну и кто сказал, что слово «мокроступы» не прижилось? Еще как прижилось. Пять тысяч упоминаний в интернете – не слишком ли много для несуществующего слова? И это не важно, в каком контексте употребимы «мокроступы» – в ироническом ли, в откровенно ли глумливом – двести лет издевок и насмешек над словом-изгоем лишь подтверждают его парадоксальную жизнестойкость. В том и парадокс, что бытовало оно все эти долгие годы исключительно как объект насмешек, как анекдотический пример нелепого словообразования, как слово, которого быть не должно, да его и не было (как бы), и, тем не менее, оно было, пускай даже в этом изгойском качестве. Между тем понятие «мокроступы» не превратилось в абстракцию, и, хотя словом этим сегодня выражается нечто большее, чем только «галоши», к историческим галошам оно свое отношение не утратило.
Это с «галошами» еще проблема. Если за те же двести лет так и не удалось выработать единую языковую норму – «галоши» или «калоши», смеем ли мы утверждать, что сей варваризм действительно у нас прижился?
Не одного меня веселит сохранившаяся надпись над дверцей лифта в Доме радио: «Вход в галошах запрещен». Последний раз сюда входили в галошах во времена Зощенко. Забавен не только анахронизм, даже в самой дискриминации по признаку наличия галош есть что-то комичное. С галошами так всегда происходило. Даже в одной потребности галош всегда было что-то юмористическое. Почему крокодилы в сказке Чуковского питаются галошами? Потому что само название продукта указывает на его иноземное происхождение. Не знаю, задумывался ли об этом Чуковский, но то, что мы называем галошами, изобрели именно на родине южноамериканских крокодилов – это там индейцы получали непромокаемые пленки на ногах путем опускания ног в смолу каучукового дерева, что и было подсмотрено конкистадорами. Крокодил Чуковского и его детишки едят родное. А стали бы они есть галоши, если бы те назывались мокроступами? В мокроступах они бы отказались признать свое. Они бы не стали есть мокроступы так же, как не стали бы есть бескозырки, ушанки, ватники, тулупы, валенки… Это не их.
Кстати, о валенках. Исчезнув из городского быта, галоши нужны еще там, где носят валенки. Но если вслушаться в слова «галоши на валенках», – это же и есть лучший пример смеси французского и нижегородского. Хорошо, мы, положим, привыкли, но адмирала Шишкова, когда-то изобретшего слово «мокроступы», эти «валенки в галошах» могли коробить без дураков.
Вот, говорят, «мокроступы» – смешное слово. И чем же слово «мокроступы» смешнее слова «вертолет»? Против «вертолета» мы, кажется, ничего не имеем. Нет, это как раз слово «галоши» смешное… и несолидное.