Дмитрий Иванов - Как прое*** всё
Но в подсобке лежала швабра. Она была вся в паутине. А на стене был портрет Гоголя. Пыльный.
Нина Яковлевна дала мне в руки швабру и велела вымыть пол в подсобке. Я удивился, но подчинился. Пылища на полу была страшная. Я чихал, но старательно мыл пол. Нина Яковлевна в это время достала из кармашка ангельски белый платочек и вытерла им пыльного Гоголя. Платочек погиб. Гоголь, напротив, открылся, улыбнулся как будто.
– Как ты думаешь, что это? – спросила Нина Яковлевна, указав на портрет Гоголя.
– Это Гоголь, – я удивленно посмотрел на Нину Яковлевну, ведь я читал все, что написал Гоголь, все, до единой запятой.
– Это дверь! – сказала Нина Яковлевна.
Я внимательно посмотрел на нее, чтобы понять, в себе ли она. Она была в себе, насколько вообще может быть в себе человек, тайно хранивший маленький ключик сорок шесть лет.
– Николай Васильевич! – сказала Нина Яковлевна. – Это я, Нина. Я его привела…
Вот тут я испугался так испугался. Нет, я испугался не тогда, когда Нина Яковлевна обратилась к портрету Гоголя, а когда Гоголь с портрета посмотрел на нее и сказал:
– Доброй ночи, Нина.
– Сейчас утро, Николай Васильевич! – сказала Нина Яковлевна.
– Да? – удивился Гоголь. – Утро… Доброе утро…
У него был негромкий и какой-то рассеянный голос.
А глаза были не полные сарказма по отношению к царизму, как принято считать, а тоже какие-то рассеянные, грустные. Потом Гоголь посмотрел на меня и сказал:
– Ну, негодяй, почему ты так долго не являлся?
Я растерялся. И сказал:
– Да я как-то… Извините, Николай Васильевич… Троллейбусы не ходят…
– Возьми меня за нос, – приказал Гоголь.
В голове моей зашептались иерофанты. Один из них, Этот-за-Спиной, я расскажу о нем подробнее потом, зашептал мне в ухо:
– Делай, что он говорит, а то рассердишь его.
Я всегда слушался Этого-за-Спиной, поэтому осторожно, с подчеркнутым уважением взял Гоголя за нос. Нос у классика был холодный, как морковь из холодильника, которую иногда заставляла меня есть мама, чтобы у меня не портилось зрение от чтения. Когда я взял Гоголя за нос, Гоголь вдруг весь подался назад. И утащил меня в темноту.
Когда я очнулся, рядом потрескивал огонь. Я очень осторожно открыл глаза. Оказалось, я сидел в кресле, забравшись в него с ногами. В соседнем кресле сидел Гоголь. Он смотрел на огонь в камине и то и дело подбрасывал в огонь рукописи.
– Холодно, – сказал Гоголь, потерев длинные белые руки.
– Мертвые души? – спросил я, с сожалением проводив глазами очередную кипу рукописей, которую писатель отправил в огонь. – Николай Васильевич! А можно мне хоть пару страниц прочитать? Перед тем как…
– Мертвые души? – рассмеялся Гоголь. – Разве я стал бы сжигать их, глупый мальчик? Я закопал их. В саду. Под вишней, я покажу тебе место. А это – Минаев, Донцова… Сейчас разгорятся… Холодно…
– Кто это? – удивился я, так как таких не читал. – Писатели?
– Нет, – улыбнулся Гоголь. – Бумагомаратели. Они появятся позже. А горят уже сейчас. Я жгу макулатуру будущего. Я это придумал. Талантливый я сукин сын, что скажешь?
– Да, конечно, ну что вы! – замахал я руками на Гоголя. – Вы – гений!
– Да, – печально согласился Гоголь. – Нина сказала, тебе уже можно… Бери, читай. Я тебе разрешаю, – и Гоголь указал куда-то назад.
Только тут я огляделся и увидел, что мы в небольшой библиотеке. Я встал из кресла и подошел к книжным полкам.
Книг было мало. Во много раз меньше, чем в фондах библиотеки имени Гоголя.
– Все, что ты прочитал раньше, – это не книги. Это макулатура, – сказал Гоголь и подбросил в огонь еще пару книжек.
Мне было обидно это услышать. С другой стороны, я верил Гоголю, и если он говорит, что это так, значит, это так.
Я взял с полки одну толстую книгу, сдул с нее пыль и прочитал на обложке: «ДЕКАДЕНТЫ».
Так я познакомился с ними. С теми, с кем знакомиться мне, конечно, не стоило.
Каждый день я потом приходил в эту секретную библиотеку. Не имени Гоголя, а Гоголя – он был здесь библиотекарем. Я читал книги, которые больше нигде нельзя было взять. Нигде нельзя было даже узнать, что они есть, эти книги. Иногда здесь, в этом тайном хранилище, собирались авторы книг. Однажды зашел Бунин. Я очень обрадовался – все-таки Бунин.
– Что смотришь, мальчик? – ядовито спросил меня Бунин. – Как будто Маяковского увидел.
– Да нет, – ответил я; я знал, что Бунин очень не любит Маяковского. – Вы совсем не похожи на Маяковского.
– Слава богу. А ты не глуп, мальчик, – сказал Бунин, мой ответ ему явно понравился.
Бунин, когда заходил, всегда брал с полок только свои книги, книги других писателей он не признавал за книги. А свои он брал не для того, чтобы перечитать, – он все время в них что-то переделывал. Гоголь смеялся над Буниным, говорил мне тихо:
– Смотри. Все бьется, над каждой строкой. Поэтому не дописал при жизни. Хы-хы!
Гоголь любил посмеяться над Буниным. В библиотеке Гоголя хранились книги, которые были не изданы, утеряны, запрещены, сожжены или прокляты авторами или издателями, или были начаты, но не дописаны, были и такие, которые не были даже начаты, – задумал, например, автор книгу, а написать не успел, и даже начать писать не успел, и даже рассказать, что задумал, никому не успел – умер.
Иногда заходил Хлебников. Общеизвестно, что при жизни он свои стихи и всякие гениальные наброски складывал в подушку, а подушку эту таскал с собой. Потом он умер от простуды, в дороге, когда путешествовал неизвестно куда неизвестно зачем. Когда Хлебников умер, его кое-как похоронили, а подушку выбросили. Поэтому из всего наследия Хлебникова почти ничего не сохранилось. Все его наследие – один томик. В общем, не повезло так не повезло Хлебникову, так считается.
Но подушку эту нашел на помойке и теперь хранил Гоголь. Он Хлебникова уважал. Когда тот приходил, Гоголь говорил:
– Чу! Председатель земного шара пришел! Проходи.
Даже ядовитый, как кобра, Бунин, и тот признавал его председательство. В библиотеке Гоголя было одиннадцать томов Хлебникова – все из подушки. Я прочитал все. Я с ним заговорить даже пробовал, с Хлебниковым. Но он только улыбался стеснительно мне в ответ. Он был очень стеснительный.
Собирались иногда и большие компании: и вечно больной Блок, все с ним вечно возились, лечили его, злобный Бунин – и тот лечил его чаем с медом, приходил Салтыков-Щедрин с бородой и Достоевский с картами, он все время в карты играть подбивал Тургенева, а Тургенев все время выигрывал и смеялся над Достоевским, что тому не везет, приходили веселые Гаршин с Есениным – эти вечно ходили вдвоем, и Моррисон с микрофоном. Он почему-то любил читать стихи в микрофон.
Конечно, не все писатели ладили друг с другом. Особенно тяжелым в общежитии человеком был Бунин. Он постоянно травил Блока, он Блока лечил, но травил – за то, что тот написал «Двенадцать»; Бунин говорил, что назвать поэму надо было «Тринадцать» или лучше «Четырнадцать». Бунин попытался однажды травить даже Моррисона – за то, что тот не работает над редактурой, а целый день колется героином и слушает музыку, но Моррисон ему прочитал кое-что из не написанного, а только задуманного, и Бунину понравилось, и больше Моррисона он не травил, и даже сам однажды укололся с ним за компанию.
Опасения, которые я испытал, когда Нина Яковлевна достала последний ржавый ключик, подтвердились. Все, что я прочитал в библиотеке Гоголя, заколдовало меня, а расколдоваться я уже не смог. Волшебство действительно было не совсем исправно. Таким и должно быть волшебство.
Роман-катастрофа
Истории из моей нелепой жизни многим, да, наверное, всем, могут сослужить добрую службу: научить, как не надо. Проследить путь полного просёра, его короткие фазы и широкие шаги – вот задача данного романа-катастрофы, который в стилистическом отношении представляет лирический экстремизм. С точки зрения же методологии текст может быть рассмотрен как своего рода философская криминалистика, где представлены улики, доказывающие вину.
Последний звонок
Детство кончилось внезапно. Ведь оно не навсегда. Я этого не знал. Мне сказала это мама. Она мне сказала солнечным майским утром:
– Сегодня у тебя последний звонок. Ну, вот и все. Детство кончилось.
Мне не понравилось, как это звучит: последний звонок. Я не знал, что мне теперь делать. И пошел в школу. Там были девочки в белых передниках, вокруг бегали первоклассники, я смотрел на них нехорошо, с завистью. У них детство было впереди, а у меня – позади. Если верить маме. Потом мы с моим другом Кисой пошли за здание школы. Там была стройка, на стройке мы выпили вина.
Так началась юность.
Стемнело.
Когда я очнулся, я пил вино с друзьями. Давно, уже несколько лет, по утрам, вечерам и ночам, в «Алкогольном опьянении». Так называлось легендарное заведение, старейшая площадка для коллективной деградации в городе. Если верить преданиям, люди впадали в ничтожество на этом месте последние триста лет. Вместе с тем ничто в этом месте не говорило о славных традициях. Это была рюмочная, не знавшая ни рекламы, ни сервиса, ни репутации. Впрочем, во всем этом она не нуждалась. Потому что находилась на пересечении четырех дорог. Мимо нее не мог пройти тот, кто куда-либо шел. Когда-то по этим четырем дорогам скакали варвары. Иногда они останавливали своих безобразных коней на этом месте, поили их и пили вместе с ними. В те времена рюмочная, скорее всего, носила другое название. Или не носила никакого. Я думаю, варвары, когда говорили о ней, называли ее «Там». Я это место застал под названием «Алкогольное опьянение». В конце прошлого века оно часто сменяло владельцев – их убивали из-за долгов. Это доказывает, что никем из тех, кто владел «Алкогольным опьянением», не владела жажда наживы. Да и нельзя было разбогатеть, управляя местом, где последние триста лет всегда можно было выпить в долг. В этом месте всегда считалось, что долг красен не платежом, а ростом.