Шамиль Идиатуллин - Город Брежнев
Тут задребезжал телефон. Я страшно перепугался, потом расстроился – после полуночи звонили только батьку, и то раза три всего, и всякий раз он срочно одевался, просыпаясь на ходу, выбегал к подъехавшей машине и не появлялся до следующего вечера.
На сей раз звонили мне – впервые в жизни после полуночи. Танька. У нее родители тоже легли, ей стало скучно, решила развеяться. Балда.
Хотя нет, конечно. Мы нормально так поболтали шепотом о разных пустяках. Она извинилась за дядьку из Красноуфимска, который не привез книжку про самбо, потому что не нашел, и пожаловалась, что премьеру спектакля опять откладывают, но пообещала обязательно пригласить, когда все-таки состоится. Я пожелал ей в новом году новых ролей, исполнения желаний и усов покрасивей, порадовался ее неумелым ругательствам, попрощался, глотнул еще коньячку и минут десять размышлял о том, как я отношусь к Таньке и как она относится ко мне.
Размышления были теплыми и приятными.
Так я в гнезде и заснул – и дрых до двух дня. Мамка с батьком ходили вокруг на цыпочках, телик не включали и, даже когда я проснулся, не стали ругать за то, что я ни фига не вынес на балкон.
Но ничего и не прокисло, так что я два дня только жрал, дрых, смотрел телик и возился с радиоконструктором. Несколько раз звонили пацаны, звали то на горку, то просто гулять, – блин, еще бы на лыжах кататься позвали или там снегирей кормить. В кино тоже звали. В «Батыре» шли французские «Невезучие», в «России» – румынская «Желтая роза» с какими-то невероятными перестрелками, я чуть не оглох, когда Лехан принялся возбужденно воспроизводить какой-то ключевой момент, в «Автозаводце» до сих пор крутили «Укрощение строптивого» и старенький «Блеф». На Челентано я бы сходил, но в «Автозаводце» жутко чмошный киноаппарат – первые двадцать минут вместо звука сплошное кваканье, понять, что говорят герои, совершенно невозможно – ну и на фига мне такая комедия? Все равно я не мог бросить этот долбаный радиоприемник. Вернее, мог, хотел и несколько раз пытался, с размаху прямо. Потому что нельзя так по-дебильному писать инструкции и сваливать в кучу мелкие детальки, которые вечно теряются. Бесило еще, что я зря месяц в радиокружке потерял – ни фига он не помог.
Я возился с конструктором полтора дня, и все зря – то ли со сборкой накосячил, то ли просто перестарался. Например, надо было плотно намотать проводок на темную трубку. С первого раза у меня получилось не очень ровно, пришлось переделывать, да еще я выронил всю эту красоту нечаянно. От трубки, оказавшейся не по делу хрупкой, откололся кусочек, а с тонюсенького проводка местами слезла изоляция из ниточки. В любом случае собранный приемник включаться отказывался. А может, просто батарейка дохлая – я эту «Крону» из древней машинки выдрал, на языке заряд вообще не ощущался. Других вариантов все равно не было, в магазин тащиться не хотелось, да и деньги все я на подарки родителям потратил, почти пять рублей ушло, между прочим, все, что я с осени копил. Так что в любом случае и на кино денег не было – разве что на детский сеанс, но кто меня пустит-то туда. Скажут, кабан вымахал, а за десять копеек пройти хочешь.
К тому же в каникулы по телику была такая программа, что никаких кинотеатров не надо. Я посмотрел фильмов десять, наверное, – и детских, про Дениса Кораблева, «Лесные самоцветы» да «Три орешка для Золушки», и новогодних, с песнями и фигурным катанием, и всяких старых комедий. Досмотрелся до того, что готов был то ли проехать вдоль школы на коньках «пистолетиком», трубно распевая голосом Карела Готта, то ли в морду кому-нибудь дать. А раз к такому готов, не ждать же, до чего еще дозрею. И я позвонил Сане.
Поймал его со второго раза. Саня обрадовался, сказал: елки, а мы уж и не ждали, вчера в «Гренаду» ходили, сегодня на карьер пойдем. Его раскатали, получилась пара гигантских горок для субсверхсветовых полетов. На одной даже санки запретили, чтобы никто не улетал в деревья. Но и на ледянках ништяк получается, так что айда пошли.
Ледянок у меня, конечно, давно не было, но они были у пацанов, обремененных младшими братьями-сестрами. Зато у меня была картонная коробка из-под стиральной машины. Если ее развернуть и правильно сложить, будет круче всяких ледянок – главное, много народу влезет.
И правда много влезло. Танька вот не влезла – сама не захотела потому что. Ну и правильно, наверное, – защупали бы, есть у нас любители.
Танька позвонила, как только я выволок коробку с балкона. Ей, видимо, было скучно. И я от смущения позвал ее на карьер. А она согласилась.
Ничего страшного: компашка все равно оказалась смешанной, из нашей школы народ, из «Ташкента», еще какие-то смутно знакомые и совсем незнакомые пацаны. Но все веселые, не тормоза и не борзые – нормальные, короче.
На карьере вообще народу оказалась куча, неравномерно усыпавшая пересеченную местность. Горок не было, были скаты со склонов – несколько милипизерных, пара средних, но с трамплинными буграми, и одна крутая. Она уходила вдаль и вглубь, так, что съехавших храбрецов трудно разглядеть под ярчайшим солнцем и в снежном блеске – муравьи какие-то копошатся, кувыркаются и вверх ползут. Карабкаться обратно было долго и скучно, но это уж жизнь так устроена, согласно поговорке про саночки – пусть даже саночек сроду не водилось.
Мы, конечно, сразу оккупировали здоровенный склон. Танька топталась поодаль и хихикала. Замерзнет же дура, подумал я мимоходом, но было, в принципе, не очень холодно, не то что в декабре, – и очень солнечно, аж глаза слезились. И щеки горели, конечно, – но это не от солнца уже.
Сперва мы осторожничали, потом убедились, что, если ехать аккуратно, придерживать друг друга и не болтаться из стороны в сторону, получается быстро и неопасно, я разок даже до финиша на ногах доехал. Поэтому мы начали беситься. Саня все пытался мне на полпути ноги подсечь – я и отомстил на самой верхушке.
Мы слетели, как пригоршня защекотанных зайцев, кувыркаясь и гогоча. Когда свист, дерганье за подол теляги и бумканье башкой прекратилось, Саня попытался погнаться за мной, чтобы напинать, но обессилел от хохота, воткнулся головой в сугроб и стал медленно перекатываться из стороны в сторону, взрыдывая и поводя ногами. Остальные тоже попадали.
Народ вокруг смотрел на нас и ржал. Только молодая, но толстая тетка заорала, чтобы мы убирались с дороги, пока на нас кто-нибудь сверху не налетел и не покалечился.
Пятак вполголоса посоветовал ей за собой следить, а не другим замечания делать, но его дернули за рукав. Не хотелось портить такой денек.
Я отрыдался, размял онемевшие от холода и гогота щеки и губы, вытер слезы с соплями и пошел искать слетевшую шапку. Она валялась метрах в пятнадцати выше и правее, на полпути к группе девок, мелких совсем, чуть старше меня, но шалавного вида, специфически одетых и в специфических позах. Они косились на нас, пожевывая, и время от времени неприятно ржали. Я поднял шапку, отряхнул ее, нахлобучил и поежился, потому что мокрой подкладкой на мокрую щетинку. На одну из направившихся ко мне девок я внимания не обращал. Курить, наверное, попросит или заигрывать начнет, дойная кровать.
А она подошла почти вплотную и сказала:
– Здравствуй, Артур.
Анжелка.
Шапка.
В прошлый раз я ее не слишком хорошо разглядел, темно было. Не то что теперь.
Она заметно изменилась за полгода. Потолще стала, и кожа на лице какая-то не очень приятная, с прыщами, которые не маскировал ни румянец, ни косметика. Косметики было больше, чем на моей мамке в праздник, хоть и меньше, чем на шептавшихся поодаль подружайках, – те сияли толстыми слоями красок, словно выставка детсадовских рисунков.
Вопреки кличке на голове у Анжелки была не шапка, а вязаная красная лента, поверх которой во все стороны торчали чуть завитые и местами высветленные волосы, которые так нравились мне летом, пока были гладкими, черными и блестящими. Да и одевалась летом Шапка просто и легко, а сейчас выглядела как единственный на пять отделов универмага манекен: голубая дутая куртка, зеленые и тоже дутые сапожки, я таких вроде и не видел никогда, мохеровый шарф в тон головной повязке, толстая короткая красная юбка поверх толстых черных колготок – и еще здоровенные серебристые серьги кольцами. Карикатура из «Чаяна», а не девка.
Если бы я шмарами интересовался, запал бы на такое, пожалуй. Только я шмарами не интересовался. Но и не опал почему-то. Не уходил и, будем считать, разговаривал.
Хотя понятно почему. Мы же с ней не разговаривали с июля, считай. А в июле разговаривали совсем по-другому. Мы все лето рядышком были и срослись, не знаю уж, руками, губами или пуповиной какой-то, через которую дышали одним и тем же, и жили одним и тем же, и были одним и тем же – ну, я так думал. А что она думала, уже не очень важно. А потом мы разошлись по разным комнатам, но пуповина все равно оставалась, а потом раз – и дверь между комнатами захлопнулась, и мы стали жить порознь. Но обрывки пуповины волочились – за мной, по крайней мере, – и уже не втекала общая с нею жизнь, только моя вытекала. И не важно, что чувствовала она и знала ли она об этом вообще. Мне надо было свою рану закрыть. Чтобы не было больше ощущения изодранной дыры, а был малозаметный пупочек, утопленный в мышцах и жирке, который на фиг никому не нужен, но есть у каждого, хоть не вспоминается, пока в нем ковыряться не начнешь.