Михаил Пришвин - Цвет и крест
И вообще много об австрийцах говорят хорошего, вражда совсем не переходит в чувство личное: тот, личный враг, им представляется где-то на прусском фронте:
– Те – сурьезнее!
II. Железный врагГлавная улица моего родного города, где живет много богатых купцов, два раза в день теперь одевается, утром в красное, вечером в зеленое: красное – утренние телеграммы в руках жителей, зеленое – вечерние.
Город читает, деревня слушает и глубоко переживает услышанное, украшая его собственным творчеством. Я появляюсь то там, то здесь, стараясь в тяжелый момент увидеть подлинные черты лица своей родины. Раз я приехал в город, купил телеграммы и узнал о несчастии на прусской границе; я рассказал об этом кучеру, он перекрестился и, помолчав, спросил:
– Откуда у него такая сила?
Я ответил, что враг наш железный, и вкратце передал историю нашего железного врага. Не знаю, что пережил в этот день кучер; вечером ехали мы с ним молча, кругом были необозримые поля черноземной России, где-то далеко на чистой полосе горизонта, под нависшей тучей, стояли два мужика: один, вероятно, шел из города и рассказывал встречному о несчастии…
Бог знает, что тут думалось в сумраке, но только я вдруг сказал решительно:
– Глеб, а все-таки мы победим!
– Бог знает, – ответил он, как мне показалось, поправляя меня.
Так все теперь отвечают в России, когда скажешь слишком решительно: «Мы победим; я успел уже полюбить эту поправку на голую железную волю и смутно слышу в ней силу, большую, чем железный закон».
Спустя немного, я сказал еще кучеру, что и немцы – христиане.
– Я знаю, – ответил он, – только мы христиане простые, а они христиане косвенные.
– Как?!
– Так что они косвенные: немец вперед знает, а я вперед знать не могу; у нас просто живут, а немец придет, посмотрит на меня и определит, кто я и на что я ему годен, он вперед знает, что из меня выйдет.
Все темнело и темнело в поле, потом луна взошла очень большая и полная, но при несчастье двери к природе закрыты: луна и земля были сами по себе, а железный человек шел сам по себе прямо на нас, и было так страшно думать, что ему все известно вперед, на что мы с Глебом годны и что из нас выйдет.
Я пропустил один мировой день в деревне и вот с волнением подъезжаю к городу. Что-то белеется на фонарных столбах; этого раньше не было, что это? Останавливаемся и читаем объявление городского головы: он приглашает почтительно собраться в церковь и помолиться по случаю дарованной нам победы. Поразило это меня, что победа нам дарована, от волнения совершенно не думал, где это, на каком фронте, как это могло случиться: дарована победа, и нет железного человека, он не придет, не определит, на что я годен ему.
Потом побежали мальчишки с красными телеграммами, возле одного собралась большая толпа, и в толпе, я видел, робко протискивалась простая деревенская женщина, я видел, как она колебалась, нужно ли ей тоже покупать телеграмму; все великое мировое событие этой неграмотной женщиной понимается одним чувством утраты своего близкого, и вот я вижу, как она подает кому-то прочесть свой листок, слушает, крестится, плачет и радуется, что железный враг побежден. И словно кто нож вынул из сердца: с каким любовным вниманием смотрели мы, уезжая из города, на табун прекрасных наших грачей, на свежие весенние всходы озими. Только все это скоро прошло, железный враг показался в новых очертаниях: где-то во Франции, и Глеб на мое «Победим» опять низменно ответил: – Бог знает.
На братскую линию
Побывал я на местах недавних сражений, видел, как теперь там по теплым местам сеют хлеб, и слышал, как говорят нам, приезжим, вместо нашего «здравствуйте» – «слава Богу».
Двигаясь все ближе к братской линии, видел я поля, покрытые большими ямами от бризантных снарядов, теперь залитыми водой; однажды все поле было покрыто озерками, словно большими глазами. Тут люди еще не пахали землю, а только, бродя между озерками, собирали картошку и взывали к нам: «Соли, соли!» – места соляного голода. Так, пробираясь по этим местам все дальше и дальше, я достиг, наконец, братской линии и увидел, наконец, в ямках живых людей с ружьями в руках. Здесь я останавливаюсь и начинаю рассказывать с самого начала, как я попал на братскую линию и что мне тут показалось.
Волочиск – пограничная станция. Тут уже был маленький бой. За лесом на болоте здесь стоит первый крестик братской могилы. Взорванная водокачка, таможня, множество остатков пострадавших от взрыва товаров.
В этом местечке я очень мучился в поисках пропуска в Галицию, потерял много времени, и спутники мне сказали потом, что «Волочиск волочит».
У меня было письмо к коменданту Волочиска от одной влиятельной особы, я был уверен, что меня пропустят в Львов по железной дороге. Но даже не распечатав письма, комендант мне сказал:
– За пропуском? Невозможно!
Прочел, смягчился немного и все-таки повторил, что невозможно. Это был прапорщик запаса, бывший учитель гимназии, филолог. Мало-помалу мы с ним разговорились о его деле, как он, филолог, вдруг погрузился в железнодорожное дело и все на свете забыл и помнит только, что когда-то давно-давно рыбу удил, и было там все голубое позади…
В комендантскую стали приходить различные просители; я сел в сторонку и думал: «Как мне быть?»
В комнату приходили все больше за пропуском люди, не знавшие о запрещении движения по железной дороге, каждому нужно было вновь объяснять, и я видел, как филолог все больше и больше сердился.
Жена львовского пристава особенно долго объяснялась:
– Вы знаете, как дорого мясо во Львове, немыслимо жить, немыслимо жить!
Она приехала сюда, в Волочиск, и посылала отсюда мужу кондуктором дешевые бифштексы, теперь соскучилась, хочет к мужу.
Батюшка объяснил, что приехал по просьбе людей высокопоставленных к русским людям, освобожденным от иноземного ига.
Околоточный, в полной форме, при всех документах, объяснял, что ищет места во Львове, что во Львове большая нужда в полиции.
Потом, все прибывая и прибывая, приходили разные подрядчики, маркитанты и люди разных профессий: турок ехал бузню открывать, бессарабец – ресторан, кто с мукой, кто с табаком, кто с чаем-сахаром и теплой одеждой. Бог знает откуда и с чем только не являлись люди, – как вороны, когда где-нибудь у берега вытряхнешь из сумки лишнюю пищу, и вороны, раньше невидимые, возникают в воздухе темными точками, летают, кричат, хватают, дерутся…
Филолог был совершенно измучен, как вдруг среди этой толпы явился совершено серый хохол, даже с кнутом в руке.
– Цибулю везу!
Сразу повеселело, комендант даже поинтересовался, куда хохол цибулю везет.
– В Новую Россию!
И рассказал, как он отсеялся, отпахался, взял насыпал воз цибули и поехал в Новую Россию смотреть город Львов.
– На лошади едешь, на лошади можно! – сказал комендант.
– На лошади можно? Не поехать ли на лошади?
Так мы пришли к соглашению ехать на лошадях. До Львова никто не соглашался везти нас: у извозчиков был какой-то страх перед Львовой, главное, боялись почему-то, что из Львова не выпустят. Наняли до Тарнополя и поехали. За нами поехали хохол с цибулей, молдаванин-ресторатор, турок с халвою, всякие маркитанты, впереди тоже ехали с мукой, с табаком.
Подволочиск – на другой стороне пограничной речки, в Австрии. Речка направо широкая – пруд мельницы, налево ручеек и в нем удильщики, как будто и не было войны, удят рыбу. Наш столб, австрийский столб, сломленная рогатка, и мы в завоеванной и, может быть, даже в освобожденной стране. Сожженные дома, разбитые снарядами стены, следы пуль на стенах – странно, почти радостно смотреть на стены, пробитые пулями, ищешь следы пуль глазами и, не находя их иногда, с презрением отвертываешься от уцелевшей стены. Хочется, чтобы все больше и больше было следов разрушения, чтобы ярче и ярче разгорался пожар – начало того чувства тяги на войну, что неминуемо приведет в самый бой!
В Подволочиске у этого коменданта мы должны были взять пропуск, как говорили нам, пустая формальность: всем дают, кроме ворон. Но этапный уехал куда-то на весь день, и пропуск давал пристав в полицейском участке. Сказали, что в ратуше полицейский участок, и мы сразу нашли его все по тем маркитантам: они все прибывали и прибывали, располагаясь возле ратуши со своими подводами.
В самой ратуше, ставшей полицейским участком, сидели два писаря, один местный инженер, другой служащий на фабрике жестяных этикеток. Давно прошло назначенное время для пропусков, но пристав не являлся. Больше всего сердился околоточный, и мы посмеивались над принцем в роли нищего. Никто не осмеливался сходить к нему на дом, народу все прибывало и прибывало. В комнате было накурено, невероятно душно, на душе безнадежно и страшно, у меня было предчувствие, что опять не пропустят нас. Из окна было видно, как по улицам, пустым и разрушенным, бродили группы евреев, по случаю праздника «кучки» (кущи) одевших особые единообразные с меховой оторочкой шапки, с длинными пейсами, мрачные от перенесенного несчастья, совсем какие-то особенные люди.