Михаил Пришвин - Цвет и крест
– К сожалению, идея эта уже испорчена, – говорит оратор садов-огородов.
Идея кооперативного строительства домов превратилась в спекуляцию на «постоянные квартиры», т. е. в использование не чувства общественности, а мещанского чувства самоличной собственности.
Но причем же тут самая мечта? Почему бы не обратиться с мечтой о садах-огородах к этому кошмарному желтому городу, окружающему каменный?
Слушая необыкновенно даровитого оратора и, должно быть, очень хорошего человека, я мысленно переделывал ужасающий желтый город в город-сад; со мною в той же комнате переделывали пять-шесть солидных господ и три седых старушки – члены этого чрезвычайно интересного Общества.
Обрадованная Россия
Теперь, когда мир попрал все законы христианской культуры, где-то в глуши Новгородской губернии долетают до моего слуха такие слова:
– Слава Тебе, Господи, вся Россия обрадована, воистину Христос воскрес!
Изумленный этими словами, спрашиваю крестьянина, в чем дело, чем обрадована Россия.
– Казенку закрыли, – ответил крестьянин серьезно.
Перекрестился и прибавил:
– Все стали как красные девушки, воистину Христос воскрес.
Эти слова увели мою мысль далеко в историю кабаков, из которых выходила всякая бунтовщицкая, разбойничья голь вплоть до последних нынешних хулиганов. Я рассеянно спросил крестьянина:
– Куда же пьяницы делись?
– Оделись, ваше благородие, их теперь не узнаешь, человек вошел в свой вид.
И указал мне на рабочего, занятого прессованием сена:
– Вот они тоже были этим занявши.
Я подошел к рабочему, прессующему сено.
– Простите, – сказал он, – мы люди слабонервные, нас к вину тянет сила.
– Магнит.
Он пояснил мне удивительное свойство силы «магнит» из одного человека делать двух: самый смирный на свете – один человек и самый буйный на свете – другой человек, а сила-магнит делает так, что самый смирный делается самым буйным. Вот он теперь две недели не пьет, зарабатывает в день полтора рубля, оделся, обулся, пришел в человеческий вид.
Я спросил бывшего пьяницу, почему же раньше он не пробовал записаться где-нибудь у священника, дать обещание.
– Не могу, – ответил он, – считаю это за грех, вроде хотя бы за рыцарство.
Что такое рыцарство, он мне тут же и объяснил: это когда человек входит в сделку с Богом, остается, например, человеку и жить-то, может быть, всего год, а он обещается три года вина не пить: «рыцарство», когда человек Бога испытывает.
Еще больше удивила меня на днях встреча с одним стариком: человек он крайне правый, но вечно зол на начальство, повторял всему и каждому на тысячу ладов, что начальство у нас – немцы и поляки; в случае войны этот старик всегда пророчил беду. Теперь я встретил его и говорю:
– Вот вы говорили, а смотрите, как дружно поднялся народ.
– Слава Тебе, Господи, – перекрестился он, – видел я, как шли, и уж, признаюсь, всплакнул.
– Как же раньше вы говорили?
– А раньше было другое, теперь казенку закрыли.
Вот опять: там смирение христианское является будто бы после закрытия казенки, тут умный и прямо мудрый старик объясняет взрыв патриотических чувств закрытием казенки. Все это наивно и грубо, но так убедительно.
А вот еще из обрадованной России: вот я приезжаю в знакомый трактир, заказываю себе чаю, меня окружают толпой крестьяне, мещане, прасолы и подают лист бумаги.
– Пиши, – говорят.
Вся эта гурьба людей просит меня в резких словах написать Государю прошение, чтобы закрыть казенку на все время войны.
Объясняю, что война требует больших денег, что доходы поступают с вина.
– Знаем. Пиши, что вместо вина жертвуем по пяти рублей с головы.
Я был уверен, что, скажи я одно слово, и они принесут деньги, и они были уверены, что вся Россия принесет – как один человек принесет – деньги.
– Не лучше ли подоходный налог? – спросил я.
– Так нельзя, – ответили они, – могут обидеться, скажут, не в свое дело суетесь, а то так просто, что готовы по пяти рублей с души вместо вина. А когда кончатся деньги, опять по пяти и еще.
– Пока не одюжим врага…
Провинциальные картинки
Первое, что меня так поразило в Петрограде во время военных событий, это – мгновенное исчезновение хулиганов: в последнее время их было такое множество, что картина быта от их исчезновения существенно изменилась. А в провинциальном родном, богатом купеческом городе меня так же поразило исчезновение черносотенцев. Куда они тоже исчезли?
Я пошел искать их прежде всего на собрании гласных городской Думы, из которых значительно больше половины было черносотенцев. Один из первых вопросов заседания был выбор старшего главного на место прежнего, безнадежно потерявшегося за границей. Мне назвали кандидата умеренно-прогрессивной партии, а черносотенца не могли назвать, потому что будто бы черносотенцы держат это в большой тайне. Наступает время выборов, и все почти единогласно выбирают прогрессивного человека Николая Николаевича; а у черносотенцев никакого кандидата не было, и потом по всему ходу собрания оказывается, что нет и черносотенцев: все действуют дружно и заодно.
Исчезли хулиганы, исчезли черносотенцы, исчез всякий сор. Всем известно это угнетающее чувство провинциального сора, выметаемого на улицу, теперь ничего этого нет, и родной городок выступает в благородных чертах.
Несколько дней тому назад привезли к нам давно с волнением ожидаемых раненых. Мне рассказывал председатель Красного Креста, что известие о прибытии раненых он сообщил на ходу, так кое-кому; и этого было совершенно достаточно: шестьдесят прекрасных купеческих пролеток явилось на вокзал, – приходилось чуть ли не по целой пролетке на каждого раненого, – и потом было столько внимания, столько любовного усердия.
– Этого мы и не стоим, – говорили солдаты.
Зная, как трудно находить помещение в столицах, я спрашиваю: Почему так много в Москву, почему не сюда, в провинцию, к этим людям, поистине жаждущим этого дела?
При подсчете раненых оказалось – одного не хватает; я после узнал от солдат, что он сошел потихоньку где-то возле своей деревни; побудет и вернется, а побыть ему непременно нужно. Еще я видел двух солдат без тех пальцев, которыми спускается курок ружья: почему бы этих солдат, сделав им необходимое, прямо не отправляют на родину? Есть даже не раненые, а просто больные, случайно попавшие в строй; они тоже лежат у нас, а где-то в Малороссии, наверно, ходят их родные в город и ловят каждое слово о войне: не услышат ли чего о своих?
Богатый купец, – из тех, которые в обычное время питают какой-то инстинктивный страх к интеллигенции, – узнав, что я пишу, предоставляет теперь мне свой кабинет в лазарете. Я – в роскошном помещении, предназначенном для богадельни; хожу от одной койки к другой, спускаюсь вниз покурить вместе с легко раненными, возвращаюсь в кабинет и везде встречаюсь с бегающим в деловых хлопотах о раненых, слывшим когда-то за главного черносотенца хозяином. И так ясно становится, что черносотенец – не весь человек, а дух, случайно на нем почивающий.
Ни одна книга о войне не расскажет того, что узнаешь от солдат, внимательно расспрашивая каждого, как и где он получил свою рану. Вся нынешняя война – больше в ямках: выкопает себе ямку и лежит.
– Налево была кукуруза, направо горела деревня, впереди, вижу, далеко человек выскочил и опять закопался; жду, когда он выскочит… Что-то прогудело и хлопнуло; покосился туда: человек сидит без головы, а впереди опять выскочил во весь рост человек и пропал; я опять покосился на соседа и подумал: сколько у человека крови!
В этих ямках от человека требуется страшно много внимания, о страхе думать некогда, нет страха вовсе, и потом он совсем исчезает, так что многие из этих солдат совершенно спокойно ждут возвращения в бой.
Меня остановил рассказ о сражении в роще, где все перепутались:
– Смотришь из-за дерева, – кто там за другим, свои или чужой? Свой – перебегаешь, чужой – пхнешь.
А глаза у рассказчика – добрейшие, и он же, много раз «пхнувший штыком» врага в лесу, рассказывает, как очутился раненым рядом с австрийским офицером: оказалось, вражеский офицер по-русски хорошо говорит и крест на нем – православный. Солдат и спрашивает: «Почему же офицер против своих же сражается?» Офицер будто бы и отвечает: «Что и рад бы не стрелять, да сзади немцы, нарочно в первую линию ставят; не станешь стрелять, они тебя сзади убьют».
И вообще много об австрийцах говорят хорошего, вражда совсем не переходит в чувство личное: тот, личный враг, им представляется где-то на прусском фронте:
– Те – сурьезнее!
II. Железный врагГлавная улица моего родного города, где живет много богатых купцов, два раза в день теперь одевается, утром в красное, вечером в зеленое: красное – утренние телеграммы в руках жителей, зеленое – вечерние.