Лидия Чуковская - Дом Поэта (Фрагменты книги)
В ранг моря возвела Ахматова презираемый Надеждой Яковлевной Финский залив еще в 1922 году:
Вот и берег северного моря,
Вот граница наших бед и слав.
Оказавшись постоянной жительницей финского берега в пятидесятых-шестидесятых годах, Анна Ахматова, в отличие от Надежды Яковлевны, вовсе не ощутила это как нечто противоестественное, искусственное. Она родилась и провела детство и раннюю юность на юге, однако северная столица — Петербург и Царское Село под Петербургом и "берег северного моря", "граница наших бед и слав", смолоду были восприняты ею как нечто родное и неотъемлемое.
Общего с Надеждой Яковлевной презрения к ничтожеству Финского залива Анна Ахматова отнюдь не испытывала. Он не заменил ей, конечно, Черное море, воспетое в ее первой поэме, но она (не «мы», а она, Анна Ахматова, петербуржанка, ленинградка) полюбила комаровские сосны, и залив, и Приморское шоссе, по которому в сторону Выборга ее возили на автомобиле друзья, и свою крошечную дачу, которую называла "будкой", — где хозяйничали, по очереди дежуря возле нее, москвичи и ленинградцы, — и правильно поступил Л.Н. Гумилев, похоронив мать в том месте, где, по словам Надежды Яковлевны, "искусственно, вернее насильственно, оторванные от всего, что нам было дорого и близко", "мы остановились с Ахматовой на минутку". Теперь Ахматова там навсегда, и берег Финского залива навсегда стал ахматовским. В этом месте и об этом месте за десять лет Ахматовой написано столько стихов, что я уверена: оно обречено ее имени посмертно и навечно, как Переделкино обречено Пастернаку.
И это нисколько не умаляет ее привязанности к Херсонесу, Севастополю, Кавказу.
Что же значит в биографии Ахматовой загадочная «минутка», проведенная ею вместе с Надеждой Яковлевной в Комарове? А ничего не значит. Эта минутка-загадка — всего лишь виньетка для завершения "общего жизненного пути". Мнимо общего.
Путаница с непонятной минуткой вредна, но не злокачественна: уж очень ее легко распутать. Ахматовой о Комарове и в Комарове написано много стихов, они почти все напечатаны и под ними проставлены даты. «Минутка» без больших исследовательских усилий неизбежно превращается в месяцы определенного десятилетия, а мнимое «мы» в подлинное «я» Анны Ахматовой. Пренебрежительные строки "нельзя же считать морем пресный светлосерый залив" — заменяются благодарными строчками:
Земля хотя и не родная,
Но памятная навсегда,
И в море нежно-ледяная
И несоленая вода.
На дне песок белее мела,
А воздух пьяный, как вино,
И сосен розовое тело
В закатный час обнажено.
или строками благодарно-прощальными и скорбно-восторженными:
Здесь всё меня переживет,
Всё, даже ветхие скворешни
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелет.
Путаница вокруг Комарова, внесенная в биографию Ахматовой сбивчивым монологом Надежды Яковлевны, распутывается просто: возьмите в руки "Бег времени". Гораздо злокачественнее путаница, которую Надежда Яковлевна вносит в ту часть ахматовской биографии, которая связана с судьбой Л.Н. Гумилева.
Тут уж проваливаешься в зыбучие пески по колено.
Путаница в датах ставит иногда под сомнение целые эпизоды, бойко и правдоподобно излагаемые Н. Мандельштам. Взять хотя бы центральный эпизод главы «Они». С большой журналистской хлесткостью Надежда Яковлевна объясняет, кто такие «они», дает портрет одного из «функционеров», руководивших в пятидесятые годы Союзом писателей, и объясняет, кто собственно руководил им самим. Затем с правдивыми подробностями изображены комната секретаря рядом с кабинетом «функционера» в Союзе, ожидающие его литераторы и тот необычайно любезный прием, который оказал «функционер» ей, Надежде Яковлевне, и Э.Г. Герштейн. Разговор шел о посмертной реабилитации Мандельштама, об освобождении Л.Н. Гумилева и об устройстве Надежды Яковлевны на работу (655–658) [591–595]. Одним звонком министру просвещения «функционер» устроил Надежду Яковлевну преподавателем в Чебоксары. И горячо обещал заняться реабилитацией О. Мандельштама и Л. Гумилева. "Для Ахматовой, Мандельштама и Гумилева я сделаю всё, что могу" (658) [595].
Далее, на странице 659 [595], читаем:
"Я уехала… с обещанием… через год предоставить мне комнату в Москве и принять меры к печатанью Мандельштама. Вскоре он назначил комиссию по наследству Мандельштама, не считаясь с тем, что по первому делу в реабилитации отказали. Это случилось сразу после событий в Венгрии, и отказ непосредственно связан с ними". Функционер "было приступил к выполнению обещаний, но эпоха больших надежд кончилась, и мне пришлось наблюдать, как происходит отречение…" Прежде всего тот, кого Надежда Яковлевна именует «функционером», отрекся от Левы Гумилева. Он сказал: "С Гумилевым дело сложно — он, вероятно, мстил за отца" (660) [596].
Видали, видали мы на своем веку «функционеров», видим и теперь: они и в самом деле ежедневно отрекаются от своего слова. По команде любезны, по команде грубы или — как принято сейчас — уклончивы. Но отчего же Надежда Яковлевна выбрала непригодный пример? Зачем «функционеру», изображенному ею, было после событий в Венгрии отрекаться от хлопот об Л.Н. Гумилеве, если Л.Н. Гумилев был освобожден весною 1956-го, а события в Венгрии разыгрались осенью? Ко времени венгерских событий Гумилев был уже относительно благополучен: на воле и реабилитирован. Отрекаться от него не было нужды… И зачем Надежда Яковлевна сама уподобляется изображаемому ею «функционеру»: в первой книге она сообщает о его благородном поступке, во «Второй» — берет свои слова обратно. Совсем как тот, кого она поносит. Но что приличествует чиновнику, то недостойно представительницы тройственного союза. Да и повнимательнее следовало бы Надежде Яковлевне обращаться с биографией женщины-поэта, которой она отдала "единственную вакансию". ("Остальным по шапке".)
Повнимательнее к текстам цитируемых стихов.
Повнимательнее к датам стихов и событий жизни.
И разве не следовало, "отдав вакансию" поэту, научиться понимать его стихи? Тем более, что, как заявлено Надеждой Яковлевной, ее назначение в "тройственном союзе" в том и было: схватывать с голоса, оценивать, понимать.
Как она схватывала стихи, мы уже видели. Посмотрим, как понимает она поэзию женщины-поэта — Анны Ахматовой, которой "с ходу" отдала "единственную вакансию".
"Мандельштам и Эренбург говорили при мне о Цветаевой, но я отмахивалась и от нее", — сообщает Надежда Яковлевна (512) [454]. Вот до какой степени была она предана своей единственной избраннице — Анне Ахматовой! Впоследствии она удостоила симпатией и Марину Цветаеву. Искренне жалеет о несостоявшейся встрече, восхищается некоторыми стихами, с естественной скорбью говорит о ее страшной судьбе. Затем выносит резолюцию: "И Ахматова, и Цветаева — великие ревнивицы, настоящие и блистательные женщины, и мне до них, как до звезды небесной" (520) [471].
Это замечание уже не представляется мне естественным. Удивляет самое сравнивание себя с ними. Разумеется, Надежде Яковлевне до каждой из них, как до небесной звезды: они ведь поэты, она нет. Она жена поэта. Стало быть, она сравнивает лишь способность к ревности. Чтоб ревновать, кому ума не доставало? Судя по "Второй книге", ревновать прекрасно умела и Надежда Яковлевна: обращаться к мужу с криком: "Я или она!", укладывать чемодан и т. д. Разница между Цветаевой и Надеждой Яковлевной, Ахматовой и Надеждой Яковлевной не в том, что Цветаева и Ахматова "великие ревнивицы", а она будто бы нет, а в том, что, ревнуя, они создавали стихи, она же била тарелки.
Обратимся к стихам. К тому, как понимает Надежда Яковлевна поэзию Анны Ахматовой — женщины-поэта, которой она отдала свою единственную вакансию.
К поэзии Анны Ахматовой Надежда Яковлевна как-то на редкость глуха. Об этом свидетельствует разбор "Поэмы без героя", отрывков из поздней пьесы «Пролог», мимоходом вынесенная резолюция по поводу цикла "Полночные стихи" — и многое, многое другое.
Особенно глуха Надежда Яковлевна к ахматовской любовной лирике. Основана эта неспособность понять и услышать, думается мне, на разном отношении к любви. Презрительно оставляет Надежда Яковлевна поклонницам ахматовских любовных стихов "Песню последней встречи" (256) [235], а о своих собственных вкусах сообщает сначала, что меркой для нее служит струя самоотречения в поэзии Ахматовой, а потом — степень неистовости в противостоянии вместе с Мандельштамом "дикому миру, в котором, мы прожили жизнь" (280) [256].
Надежда Яковлевна, хотя иногда и с хвалебными оговорками, в общем не одобряет любовные стихотворения Анны Ахматовой. Ранние за то, что среди почитателей ахматовской любовной лирики в изобилии встречались пошляки, а поздние за то, что написаны они, когда Ахматовой уже было более семидесяти, и, по мнению Надежды Яковлевны, она не умела "вовремя поставить точку" (410) [372]. Разумеется, Надежде Яковлевне прекрасно известно, когда именно и где и после чего следовало Ахматовой поставить точку. Повезло нам, что Анна Андреевна не вняла увещаниям Надежды Яковлевны: иначе мы были бы лишены такого шедевра, как "Полночные стихи", а быть может и "Сожженной тетради" ("Шиповник цветет") и той, еще никогда не звучавшей в ахматовской лирике, новооткрытой гармонии, какая зазвучала в отрывках из «Пролога»… Надежда Яковлевна потешаясь над "Песней последней встречи", перчатки уступает дамам, а себе берет "струю отречения и гнева" (280) [256]. Как будто в любовных стихах Анны Ахматовой не сливаются обе эти струи: отречение и гнев! Как будто в лирике большого поэта возможно отделить гражданский гнев от «личного», а в сугубо личных стихах кротость и нежность не переливаются в презрение и гнев!..