Лидия Чарская - Ради семьи
— Язва! — шепнула Шура Августова Мане Струевой.
— Изверг! — чуть ли не в голос взвизгнула Зюнгейка.
Легкая краска залила бледные щеки Вершининой. Она только сейчас поняла, что сентиментальная сцена, разыгравшаяся ночью, мешает спать ее уставшей соседке. И, смущенная, она проговорила:
— Простите ради Бога, Ия Аркадьевна, мы, кажется, разбудили вас. Я сейчас оденусь и уйду с ними. А вы спите, пожалуйста, не обращайте на нас внимания.
«Не обращайте на нас внимания»… Хорошо ей было говорить это! Но могла ли спокойно уснуть Ия, когда мысль о том, что двадцать девочек встанут на утро с тяжелыми от бессонницы головами и рассеянно, невыспавшиеся и уставшие, примутся за обычные занятия? К тому же свет электричества, ярко освещавшего дортуар, звонкий шепот собеседниц, частые восклицания и громкие поцелуи, которыми воспитанницы щедро наделяли всеобщую любимицу, решительно не позволяли Ие забыться ни на минуту.
Нет, если это продлиться так целую неделю, — с ума можно сойти. Во что бы то ни стало необходимо, так или иначе, удалить отсюда больную наставницу… Ведь все равно она должна уехать не сегодня-завтра лечиться в Крым.
Так зачем же тянуть дело, зачем бесполезно трепать нервы детей этими бесконечными прощаниями. Завтра же необходимо поговорить с Лидией Павловной или с инспектором классов обо всем этом.
И, покончив на этом решении, Ия засунула голову между двух подушек, стараясь во что бы то ни стало заснуть.
Это ей удалось наконец сделать. Усталость взяла свое. И когда перед самым рассветом Магдалина Осиповна с бледным, измученным от бессонницы лицом вернулась в уголок за ширмами, новенькая наставница спала, как убитая, крепким сном.
Глава VI
— Неправда! Неправда! Ты не могла этого слышать.
— Да правда же, mesdames! Ей-богу!
— Ложь, не может этого быть?
— Ах ты. Господи! Не присягу же мне принимать, чтобы вы поверили!
— Она перекрестилась, mesdames! Смотрите. Нельзя же врать под крестом…
— Конечно…
— Ну неужели же это правда? Такое предательство!
— Такое бессердечие!
— И жестокость!
— Я же говорила вам, что она — змея!
— И изверг!
— Фурия!
— Просто ведьма с Лысой горы!
— Опомнитесь, что вы! Ведьма с этими белокурыми волосами и точеным личиком!
— Профессорша, не философствуй. Вспомни «Майскую ночь» Гоголя, его ведьму-мачеху. Разве обязательно, чтобы ведьма была уродка?
— Перестаньте болтать ерунду… Понять ничего нельзя. Дайте же по крайней мере договорить Шуре. Августова, рассказывай все, что слышала, по порядку. Ну!..
Голос Евы Ларской звучит по обыкновению властными нотками. Но то, что возмущает в ней в иное время ее одноклассниц, теперь проходит незамеченным ими. Сейчас не до «тона». Открытие, сделанное сейчас этой всеведущей и вездесущей Шурой, настолько захватило девочек, что все остальные вопросы отодвигаются далеко назад. Шура Августова внезапно делается центром внимания целого отделения. Ее берут по руки и ведут на кафедру. Перед нею расступаются, дают дорогу. Она сама взволнована больше остальных. Ее синие глаза горят. Вся она дрожит от волнения.
— Да, да, mesdames, — звенит ее трепещущий голос. — Да, да! Они и сейчас еще там. До сих пор совещаются. Досадно, что я не могла дослушать всего до конца. Но то, что слышала, — это правда. Я вам сказала наспех, теперь расскажу подробно: я шла в перевязочную, уколола пером нечаянно палец. Вхожу в коридор. Вижу стоит «сама» и идол этот бесчувственный. «Сама» слушает, идолище говорит: «Не могу, — говорит, — никакие нервы не вынесут. Нельзя так мучить детей. Они и так слишком впечатлительны. А тут эти слезы. Эти бессонные ночи. Тут никакое железное здоровье не выдержит. Если она решила уехать, то пусть сделает это, не откладывая в долгий ящик, не мучая понапрасну девочек долгими проводами. — И потом (это опять она, идолище наше, говорит): — Я нахожу вредным продолжительное присутствие больной в одной комнате со здоровыми детьми, а особенно ночью. Они дышат одним воздухом. Ведь чахотка, а она, очевидно, у моей уважаемой предшественницы, заразительная болезнь…»
— Так и сказала?
— Так и сказала, как отрезала.
— Ну, ну! Дальше, дальше…
— А еще, говорит, эти бессонные ночи и бесконечные слезы могут вредно отразиться на занятиях детей. Какие могут пойти им в голову уроки, когда организм их отравляется принудительными бессонницами и частыми слезами…
— Ну?
— Ну, говорит: «Если вы, Лидия Павловна, откажете посодействовать скорейшему отъезду Магдалины Осиповны, придется уехать мне».
— Так и сказала?
— Дословно.
— Шурка, а ты не врешь?
— Глухова, вы здоровы? Как можно клеветать так на честного человека? — и синие глаза мечут молнии по адресу не в меру недоверчивой товарки.
— Молчите же, mesdames, дайте докончить «честному человеку», — вступается успевшая вскочить на край кафедры Маня Струева, сверкая оттуда на всех своими разгоревшимися от любопытства голубыми глазенками.
— Говори, Августова, говори!
— Что говорить-то, mesdames? Уж, кажется, все сказано. Идолище выгоняет нашу кроткую Магдалиночку. Ускоряет ее отъезд. Ясно кажется сказала: «Она или я»?
— А «сама» что же?
— А «сама» раскисла. В первый раз, понимаете ли, нашу «Лидочку» такой кисляйкой увидела. Сама красная, как помидор, глаза бегают, как у мыши, а поет-то сладко, сладко: «Нет, — поет, — я не допущу, чтоб вы уехали. Нам, — поет, — нужны такие сильные, здоровые натуры. Такие трезвые, как ваша…»
— Да она с ума сошла! Аллах наш, Магдалиночка, тоже ведь в рот вина не берет, — вынырнув откуда-то из-под руки соседки, завизжала Зюнгейка, захлебываясь от негодования. Все невольно смеются ее наивности. Ева мерит дикарку уничтожающими взглядами.
— Боже, как глупа эта Карач, если думает, что трезвой натурой называется только такая, которая не пьет вина! — И, повернувшись всем корпусом к девочке, она говорит, отчеканивая каждое слово и сопровождая слова свои взглядом презрительного сожаления: — Лучше бы ты оставалась в твоей степной деревне, право, Зюнгейка, и выходила бы замуж за какого-нибудь бритоголового малайку (мальчишка по-башкирски). А то привезли тебя сюда, учиться отдали в пансион, четыре года зубришь тут разные науки, а ума у тебя ни на волос. Написала бы твоему отцу, возьмите, мол, все равно толку не будет.
— Мой отец — важный господин, — произнесла, вздрагивая от охватившей ее тщеславной гордости, Зюнгейка, — у него четыре медали на груди: от прежнего царя две, да две от теперешнего. Он всеми деревнями заправляет, во всем уезде стоит большим старшиною. И дочка его не может быть неученая. Отец говорил, мать говорила, когда Зюнгейку отвозили сюда в большую столицу: учись, Зюнгейка, умной будешь, ученой будешь. Большие господа к отцу приезжать в селение будут, их принимать будешь. Генералов важных со звездами на груди разговорами занимать станешь. Чаем поить, кумысом… А ты меня оскорблять хочешь, — с неожиданной обидчивостью заключила свою речь девочка.
— Никто тебя не обижает, дурочка…
— Довольно, mesdames, не в этом дело. До пререканий ли тут, когда идолище нашего ангела выкуривает! — И Маня Строева, размахивая руками, ловко спрыгнула с кафедры в самый центр шумевшего и волнующегося кружка. Оттуда вскочила одним прыжком на парту.
— Mesdames, что же делать? Что делать, говорите! — послышались растерянные голоса.
— Проверить, убедиться сначала, что это не утка, что действительно Басланиха потребовала скорейшего исчезновения Магдалиночки и тогда — бойкот! — произнес чей-то убедительный голос.
— Бойкотировать Басланову! Выражать ей на каждом шагу свое презрение, — подхватили другие.
— Я ей стол чернилами оболью, — сорвалось с губ башкирки, — отомщу за Аллаха моего, за алмаз сердца — Магдалиночку. Или булавку воткну ей в сиденье стула.
— Ну не глупая ли ты девчонка после этого? — с негодованием вырвалось у Евы. — Ну сделаешь гадость Баслановой, и сама в три часа вылетишь из пансиона. И не придется тебе чаем и кумысом поить твоих генералов со звездами… Согласись сама, что глупо придумала ты все это, Зюнгейка, — закончила Ева, насмешливо поглядывая на сконфуженное и растерянное лицо башкирки.
— А сама-то ты, Ларская, теперь не будешь идти против класса? — обратилась к ней вызывающе Шура Августова.
— Пока что я остаюсь при особом мнении, mesdames; нужно еще убедиться в достоверности факта. Да и потом я не вижу причины бойкотировать Ию Аркадьевну. Она, по-моему, отчасти права, Магдалиночка — ангел, но ангел, не лишенный чрезмерной сентиментальности и уж такой мягкосердечности, из-за которой все вы распустились и стали совсем как уличные мальчишки.
— Что? Да как ты смеешь? Сама-то хороша, пожалуйста, не важничай! Воображаешь, что из-за дяди-сановника все твои дерзости будут сходить тебе с рук. Сама в трех учебных заведениях побывала, прежде чем попала сюда. И смеет еще сравнивать нас с уличными мальчишками! Выскочка, сановница, терпеть не можем тебя, — зазвучали негодующие голоса вокруг Евы.