KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Русская классическая проза » Александр Герцен - Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник

Александр Герцен - Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Александр Герцен, "Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

23. Третьего дни Грановский защищал свою диссертацию о Иомсбурге и Винете. Это было публичным и торжественным поражением славянофилов и публичной овацией Грановского. Нападки были деланы с невероятной дерзостью, с цинизмом грубым до отвратительности; Грановский отвечал тихо, спокойно, кротко, вежливо, улыбаясь; нравственно оппоненты были уничтожены им. Но толстая шкура их не поняла бы этого. Другой голос посильнее осудил их. Грановский был встречен громом рукоплесканий, каждое слово Бодянского награждалось всеобщим шиканием. Изъявления эти были так сильны и энергически, что никто и не подумал останавливать их. Сверх дерзости в выражениях, гнусные проделки Шевырева, Бодянского и других были известны всей публике, на них смотрели с омерзением. Когда кончился диспут и граф Строганов поздравил Грановского, раздались «Vivat! Vivat!», продолжавшиеся с четверть часа. На лестнице потом увидели как-то опять Грановского – и новые рукоплескания; даже перед университетом собралась толпа студентов, ожидавшая его выхода, но ее уговорили разойтись. Этот день торжества Грановского да вместе с тем торжества всего университета. Университет доказал, что он имеет и мнение и голос. Нам доказал он, что его симпатии далеки от славянофильства. Хвала студентам! Вчера за обедом я предложил первый тост за здоровье студентов Московского университета. Славяне огорчились и как-то не находятся, – au reste[424] благородные из них были против всех проделок, а подлые выдумают в свое оправдание несбыточные мерзости, что это интрига etc., и по своим котериям будут нас вдвое ругать. Сегодня видел Петра Васильевича – чудный человек!

Славянофилы постоянно набрасывают на нас смешной и жалкий упрек, что мы ненавидим Россию; да из которой же стороны наших слов, дел, мнений это видно? Неужели из того, что мы страдали, а они нет? Что мы становились в оппозицию, которая только могла нас вести в ссылку, а они нет? Дело, кажется, просто, и одна узкая нетерпимость их могла взвести на нас пошлое обвинение. Мы разно поняли вопрос о современности, мы разного ждем, желаем, – разве это мешает нам быть столько же патриотическими? Да, в наш патриотизм входит общечеловеческое, и не токмо входит, но занимает первое место – а у них разве христианство, какое-нибудь суздальское явление. Из этого никак не следует, чтоб мы протянули друг другу руки, – нет, но не следует и того, чтоб вся монополь любви к отечеству принадлежала им и они имели бы право нас упрекать в ненависти к России. У больного два врача: один думает его лечить от гемороя, другой от чахотки; быть может, что они оба неправы, – однако где же достаточная причина считать того или другого отравителем? Они могут ни в чем не соглашаться, но цель их остается та же – желание излечить больного. Им нужно былое, предание, прошедшее – нам хочется оторвать от него Россию; словом, мы не хотим той Руси, которой и нет, т. е. допетровской, а той новой Руси они совершенно не знают, они отрицают ее – так, как мы отрицаем древнюю.

26. На днях получил письмо от Самарина. Удивительный век, в котором человек до того умный, как он, как бы испуганный страшным, непримиримым противуречием, в котором мы живем, закрывает глаза разума и стремится к успокоению в религии, к квиетизму, толкует о связи с преданием. Письмо его подействовало на меня грустно. Сегодня писал ему ответ, в нем я сказал ему: «Encore une étoile qui file et disparaît![425] Прощайте. Идите иной дорогой; как попутчики, мы не встретимся, это наверное». Да как это ему не стыдно принадлежать к этим запакощенным славянофилам?

28. Студенты приготовили было новый аплодисмент Грановскому при первой лекции. Инспектор просил его как-нибудь предупредить, он предупредил по-своему: взошедши на кафедру, он сказал, стоя, à peu près[426] так: «Милостивые государи! Позвольте мне благодарить вас за 21 февраля; этот день скрепил наши отношения неразрывными узами, я получил от вас самую прекрасную, самую благородную награду, какую только может получить преподаватель в университете, – вполне чувствую ее и еще с большею ревностью посвящу жизнь мою Московскому университету. Позвольте мне обратиться к вам с просьбой: я осмеливаюсь просить вас, милостивые государи, не изъявлять более наружным образом вашего сочувствия, мы слишком близки друг к другу, чтоб нужны были такие доказательства; не потому я прошу вас об этом, что считаю опасными для вас или для себя такие изъявления, я знаю, что это не остановило бы вас, – а потому что они излишни после того изъявления вашей симпатии, которое останется на всю жизнь мою лучшим воспоминанием. Зачем наружные знаки, вы и я принадлежим к молодому поколению, мы имеем общее, прекрасное дело: посвятим занятия наши серьезно изучению, служению России ‒ России, вышедшей из рук Петра I, равно удаляясь от пристрастных клевет иноземцев и от старческого, дряхлого желания восстановить древнюю Русь во всей ее односторонности». Студенты, разумеется, не аплодировали, с благоговением и молчанием выслушали они превосходные слова. Во всем, что делает Грановский, есть какая-то стройная грация; какое удивительное благородство и уменье притом остановиться в необходимых пределах!

Шевырева готовятся принять свистками или ошикать, если он будет говорить, т. е. выговаривать студентам. Это было бы хорошо, но за это можно уехать бедным юношам на Кавказ, а потому лучше было бы им, т. е. всем студентам, решительно не ходить на его публичные лекции.

Бедный Крюков умирает. Еще одним светлым, прекрасным человеком меньше в нашем круге[427].

«De la création de l’orde dans l’humanité» того Прудона, который писал о собственности. Книга эта, вышедшая около двух лет тому назад, – чрезвычайно замечательное явление. Во-первых, надобно, читая Прудона, как П. Леру и других французов философствующих, беспрерывно помнить, что у них есть свои странные мысли и приемы, des niaiseries[428], иллогизмы и пр. Сквозь это надобно пробиться, надобно это принять за дурную привычку, которую мы терпим в талантливом человеке, и идти далее; поверхностных читателей того и гляди отстращают такие выражения. Прудон решительно поднимается в спекулятивное мышление, он резко и смело отделался от рассудочных категорий, прекрасно выводит недостаток каузальности, субстанциальности и снимает их своими сериями, т. е. понятием, расчленяющимся на все свои моменты и снятым разумением как тотальность.

Бездна ярких мыслей. Например, говоря о Кантовых необходимых координатах мышления, о времени и пространстве, он ставит рядом с ними необходимость человеческого воззрения, видит каждый предмет не единичностью, а звеном ряда, а принадлежащим, отнесенным к целому порядку явлений. Для него чувственная достоверность сама в себе носит очевидное свидетельство своей истины etc. Выходя везде к конкретным приложениям, он превосходен в иных местах, самая лучшая часть – это его доказательства невозможности религии в грядущем; вывод его смел, энергичен и силен, он заключает словами прекрасно благородными: вспомним, как религия благословением своим встречала нас при рождении и как молитвами провожала тела наши; сделаем для нее то же – похороним ее с честью, вспоминая ее благодеяния человечеству. Он считает философию также прошедшим моментом. Религия – откровение причины, философия – наука причины (явным образом несправедливо); метафизика, наука об сериальных отношениях, одна останется с частными науками. Да почему же это метафизика? Если он под философией разумеет исключительный идеализм, дело другое, но где же право, разве он в Спинозе ив Гегеле и в самом Канте (которого он изучал, кажется) не видел больше своего определения?


Март месяц.

2. Большое письмо из Берлина, вести о парижских, письма из Петербурга etc., etc. Между прочим, статья Бакунина в «La Réforme» – вот язык свободного человека, он дик нам, мы не привыкли к нему. Мы привыкли к аллегории, к смелому слову intra muros[429], и нас удивляет свободная речь русского – так, как удивляет свет сидевшего в темной конуре. Огарев пишет о том, что нельзя жить дома, да мы знаем это получше его. Слабость, что ли, надежда ли – а что-то да держит. Будем думать да думать, да почти ничего не делать, а жизнь будет идти да идти.

5. Вчера в 9 часов утра умер Крюков. Еще одно светлое существование кануло в прошедшее, прежде нежели что-нибудь успело совершить. Я виделся с ним накануне; он был в полном сознании, держал мою руку, говорил, что любит нас всех, – смерти, кажется, не предвидел; он был страшно худ, однако выражение лица было прекрасно, взгляд светел, покоен и кроток. Вчера сняли маску с него. Ох, что-то тяжелое в воздухе нынешнего года, какая-то плита на груди.

7. И схоронили его. Студенты несли до кладбища. В церкви было видно, сколько ценили его; величаво и благородно быть так отпету не попами, а толпою друзей и почитателей. Я устал от этих дней, как-то горечь переполнила душу. А впрочем, надобно свыкнуться с смертью, надобно настолько уморить в себе ячность, чтоб не бояться смерти, – хорошо, но как примириться с смертью друга… мыслию, что все люди смертны, а так как NN – человек, то и он смертен? Пиетисты кричат теперь, что Крюков обратился, но, по несчастию, он последнее время был только короткие минуты в сознании, а остальные в полусумасшествии. А как противен весь пародиальный тон самой церемонии, это официальное хладнокровие попов, этот серьезный вид при каких-то бесцельных нелепостях, – наконец, как это все длинно! То ли дело кружок друзей, горестных, убитых, молча опускающих в могилу тело товарища.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*