Максим Горький - Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
Говорил он не сердито, не торопясь и очень скучно. Говорил и смотрел, как Иконников шагает по двору, а за ним ходит, точно собака, гнедая лошадка, толкает его мордой в плечо, старается схватить губами за ухо.
— Не дури, — густо сказал Иконников и, вынув из кармана, должно быть, кусок сахара, вложил его в губы лошади.
— Вам сколько ни дай — всё мало! — продолжал земский, безнадёжно махнув рукой. — Знаю я вас! Сутяги вы, кляузники, ябедники. Зависть грызёт вас, вот что! Вот вы — судитесь. С кем? Всё — с богатыми. Будто бы они вас теснят, жить не дают. А работу они вам дают? Вот видите? Мне даёт работу государь, вам — богатый мужик.
Блуждающий взгляд земского остановился, брови нахмурились. Прислонясь спиной к срубу колодца, в тени ветлы сидит женщина, широко раскинув ноги: в подоле юбки её заснул полуголый, тощенький ребёнок, кривоногий, со вздутым животом, по животу ползали мухи. Баба тоже спит, склонив неудобно голову на плечо, удивлённо открыв рот.
— Что ей надо? — спросил земский, указывая на бабу пальцем. Гришка, стоя за его спиной, как ангел-хранитель, деревянно ответил:
— Пелагея Ямщикова. Муж имеет четыре года тюрьмы за убийство. У неё отобрали душевой надел.
— Да. Вот видите: убийство, — проворчал земский и вернулся к своей теме: — Вы должны признать: богатый мужик — это умный мужик. Он богат, потому что умён. Он — опора власти, опора царя, да! Богат — значит, богатырь, человек, награждённый богом особой силой ума, духа и тела. Вот как надобно думать.
В толпе стоит Василий Кириллович Волокушин, коренастый старик в суконной, выгоревшей и сильно заношенной поддёвке; он давно вырос из неё, и она не застёгивается на его животе, вздутом, как пузырь, и опущенном почти до колен. Жёлтое, как тыква, рыхлое лицо его поросло кустиками седоватых волос, на подбородке они соединены в реденькую, острую метёлку, на его сизоватом носу, изрытом оспой, — круглые очки в серебряной оправе, за стёклами очков тускло поблескивают сиреневые зрачки бараньих глаз. Лысый его череп покрыт, как тряпочкой, морщинистой и пятнистой кожей. Он владелец двух водяных мельниц и знаменит своей скупостью. Знаменит он и как сутяга: непрерывно судится у земских, у мирового судьи, в окружном суде. Он слушает речь земского, как молитву: благочестиво сложив руки на животе; верхняя губа его надувается, шевеля волосики усов, нижняя — отпадает, обнажая тёмные колышки редких зубов. Он громко сопит.
И все люди слушают медленную, натужную речь барина очень внимательно, почти не шевелясь. Сгущается знойная, тягостная скука, угашая неумелые мысли. Земский высморкал нос трубным звуком и, перелистывая бумаги, позвал:
— Бунаков и Дроздова!
Поклонясь так низко, точно их ударили по затылку, у стола встали старик с шишкой и толстогубая женщина в городском платье.
— Ну — как? — спросил судья. — Договорились? Согласны мириться?
— Не могу я, ваше высокородие, не могу, — басом заговорила женщина, и большое глазастое лицо её густо налилось кровью. — Изувечил он мне корову, старый дьявол, а ведь корова-то какая, господи! И сравнить её не с чем, из четырёх она у меня королевной ходила. А ведь на трёх ногах корова не живёт. Человек — так он и на одной ноге может, а её — только на мясо, куда кроме?
— Стой, стой! — сердито крикнул земский. — Всё это я слышал. Бунаков, ты должен возместить за корову!
— Ваше воскородие, премудрый судья, — запел старик, прикрыв глаза, раскачиваясь. — А кто мне за овёс возместит? Ведь её коровы сколько овса стравили! И это она пустила их в мой овёс нарочно… Она мне всё нарочно делает…
— Может, я и живу нарошно? — с угрюмой злостью спросила женщина.
— А кто тя знает? Очень ты на ведьму похожа, на оборотня.
— Ваше благородие, — глядите, что он говорит! А — брат мой, родной, брат по крови. Защитите от жулика…
— Молчать! — рявкнул земский, и румяное лицо его побледнело, голубые глаза холодно побелели. — Приказываю кончить эту вашу скотскую ерунду миром. Сегодня же, здесь!! Иначе я вам запишу по неделе ареста… Прочь! Дурачьё! Костин и Волокушин! — вызвал он.
Вслед за Волокушиным подошёл Евдоким Костин, маленький, сухой, большеглазый, в белом рваном пиджаке, в грязных штанах из парусины, подвёрнутых до колен, босой. Ему, вероятно, лет под тридцать; смуглый, суровый, в чёрной бородке, он очень похож на цыгана. Земский, играя хлыстом, посмотрел на него неласково, но в это время Гришка, наклонясь к земскому, сказал:
— Вон, Митрий Сергеич, опять мужик на дворе мочится. Никакого слада с ними нет…
— Дай его сюда, сукина сына!
Гришка подвёл коренастого человечка с весёлым лицом в окладистой бородке. Земский, покраснев, спросил негромко:
— Ты где ж это мочишься?
— А вон там, — ответил мужик, показывая рукой.
— А ты понимаешь, что здесь происходит?
— Предположительно — судятся, — не сразу сказал мужик.
— Ага, понимаешь, значит! — сказал земский, снова бледнея. — Так вот: за то, что понимаешь, а всё-таки пакостишь, я тебя арестую на трое суток.
Мужик удивлённо взмахнул головой, оглянулся и быстро сунул руку в карман пестрядинных штанов.
— Прочь! — рявкнул земский, хлопнув хлыстом по столу, и привстал на стуле, а мужичок, пугливо отскочив, протянул руку с конвертом в ней и тоже прокричал:
— Докладаю письмецо, от братца вашего Сергей Сергеича.
Земский вырвал конверт из его руки, разорвал, прочитал письмо и усмехнулся, спрашивая:
— Ты — первый раз здесь у меня?
— Первоначально, — виновато ответил мужик.
— Когда тебе брат дал письмо?
— Вчера, ополдень.
— Пешком шёл?
— Следственно.
Снова нахмурясь, обмахивая лицо письмом, земский несколько секунд смотрел на мужика молча, должно быть, заметив, что мужик не совсем обычный: золотистая бородка аккуратно подстрижена, волосы на голове лежат гладко, плотной рыжеватой шапочкой, кожа лица и шеи — чистая, как будто он только что мылся в бане. У него приятные синеватые глаза. На левой руке его висят серые, пыльные лохмотья, а на нём, поверх изношенной полотняной рубахи, сильно потёртый, необыкновенно пёстрый жилет, как будто из атласа, расшитого разноцветным шёлком.
— Что это значит — следственно? — строго спросил судья.
Мужик, переступив с ноги на ногу, торопливо заговорил:
— Как, значит, Сергей Сергеич сказали, так вслед за тем и пошёл я…
— Говорите вы, чёрт вас… Смысла слов не понимаете. Кто это научил тебя — следственно, первоначально?
Мужик виновато ответил:
— Артикехтер.
Земский мигнул, точно ему пыль в глаза попала, и захохотал, кругло открыв рот, раздувая смехом пышные свои усы. Густой, гулкий хохот его вызвал улыбки на тёмных, потных лицах народа. Бунаков даже взвизгнул, но тотчас прикрыл рот ладонью. Брюхо Волокушина колыхалось беззвучно, на рыхлых его щеках шевелились морщины. Только Иконников не обращал внимания на происходящее; стоя у колодца, он поил лошадь из бадьи и, черпая воду ладонью, поливал голову и грудь спящей женщины.
— Ох, черти, — сказал земский, устав хохотать, вытирая платком слёзы. — Артикехтор, — повторил он, усмехаясь, и, записав слово на письме брата, помахал письмом в красное лицо своё.
— Как же он тебя учил, артикехтор?
— Надо, дескать, кругло говорить, а не шершаво. Ты, говорит, не мужик, ты — мастеровой…
— Что за вздор! — говорит земский, милостиво усмехаясь. — Ну, ладно, арест я снимаю с тебя.
И обращается к народу:
— Вот видите, какой… исполнительный мужик. Дали ему приказание — иди! И он отшагал пятьдесят две версты… точно рюмку водки выпил! Раз-два, левой, правой, — э! Молодец! Но всё-таки ты, братец, соображай, где что можно делать! Суд — это, знаешь, всё равно как, например… обедня, богослужение. Потому что суд защищает правду, а правда — от бога.
Он поднял руку в небо, блестели ногти его пальцев. Но сравнение суда с обедней, видимо, не удовлетворило его, он добавил построже:
— Суд — это как воинский парад пред богом. И — царём. — И обратился к народу:
— Если бы это сделал кто-нибудь из вас, которые бывали у меня, я бы такому болвану неделю ареста дал. Учить вас надо.
— Ох, надо! — подтвердил Волокушин, тяжко вздохнув, а земский снова заговорил с мужиком в жилете:
— Брат рекомендует тебя как хорошего столяра. Пойдёшь ко мне в Савелово, там тебе работа будет.
— Ваше благородие, — сказал столяр, — у меня струмента нет.
— Пропил?
— Заложил случайно. Дитя померло, ягодкой-земляникой объелось. Похороны, то да сё. Дополнительно — Сергей Сергеич меня с работы послал, я вот у него, у Василья Кириллыча, работаю…
— Ничего, Волокушин подождёт, — сказал земский. — Подождёшь, да?
Волокушин поклонился.
— Как угодно, Дмитрий Сергеич…
— Ну, вот видишь, — сказал земский, хмурясь. — А где инструмент заложен?