Максим Горький - Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
— Много скота перепортил?
— Голов пяток, что ли.
— Это — верно. История — известная.
— Связали его, привезли в город, а там и говорят: «Да он давно уж с ума-то спятил!»
— Вот — черти!
— Так сумасшедший и судил?
— Так и судил.
— Отменили приговора-то?
— Нет, нельзя! Закон, слышь, обратно не действует.
Кто-то уныло говорит:
— Сидим, как пленные турки, эхма…
— Надобно, так посидишь, — отвечают ему, и снова вполголоса, не торопясь, плетётся говорок:
— Лаяться мастер Костянтин.
— Умеет.
— Мужику против него не выругаться.
— Офицеры они все. У нашего брата в казармах учились.
— А приехал он, Костянтин, в село с женой, такая тоненькая, глазастенькая, щёки — жёлтые, как репа. И всего имущества привёз — чемодан, гитару да зелёную птицу попугая в клетке, и птица тоже матерно ругается.
— Ври, как на мёртвого!
— Верно. Птица — известная.
— Вскоре и лошадь привели, ну — ничего не скажешь — красавица!
— Это пред ней шапки снимать надо?
— Пред ней самой. Вся — белая, ноги — точёные, глаз — весёлый.
— Верно. Не идёт, а — пляшет!
Лошадь хвалят долго, подробно. Звонкий тенор подводит итог похвалам:
— Такую лошадь не жеребцу крыть, а — губернатору.
— Эй, Евдоким, гляди, нарвёшься!
— А потом и повезли-и! Столы, стулья, диваны, сундуки, дома на три…
— Чу, Гришка проснулся…
Мужики гуськом, один за другим, идут во двор, толпятся пред чёрным крыльцом, а из дома выходит заспанный и встрёпанный Гришка Яковлев, бывший волостной писарь, великий знаток всех законов жизни, знаменитый пьяница. Выход его всегда одинаков: крупно шагая длинными и тонкими ногами, покачивая сильно вздутым животом, без рубахи, в тиковых полосатых подштанниках, босой, с полотенцем на плече, он подходит к колодцу и, не глядя на людей, командует хрипло:
— Давай!
Кто-нибудь из мужиков вытаскивает бадью воды, Гришка сгибает узкогрудое, серокожее тело под прямым углом, всхрапывает:
— Лей!
Мужик обливает подземной, холодной водой лысоватую, тыквоподобную голову, спину с лопатками, как ладони. Журавлиные Гришкины ноги трясутся, шевелятся рёбра, как у загнанной лошади, он кашляет, ругается, хрипит, держась руками за сруб колодца.
— Три!
Мужик усердно растирает полотенцем Гришкину спину.
— Тиш-ше, чёрт!
И наконец, выпрямившись, всё такой же серокожий, Гришка говорит:
— Сегодня земский не приедет. У кого есть прошения — давай! Остальные — ползи домой!
Большинство мужиков и баб уныло и ворчливо уходят со двора, а некоторые идут за Гришкой в канцелярию, упрашивая его:
— Григорий Михалыч, бога ради — двинь дело! Который раз приходим. Сам понимаешь, косить пора! Мы же люди не свободные.
Законник, покашливая, шутит:
— Врёте: покуда не арестованы — значит, свободны.
Но шутку эту давно знают, и она никого не смешит. Черноволосый, курчавый, как цыган, Евдоким Костин, мастер по установке жерновов на мельницах, ставит дело просто и ясно; он говорит нахмурясь, оскалив плотные белые зубы:
— Григорий, ты меня не томи, морду побью! А взыщешь с Волокушина — трёшницу дам.
Гришка, стоя на верхней ступени крыльца, затяжно кашляет, ноги его трясутся, он схватился за кромку двери, чтоб не упасть, его длинное, серое, в рыжей бородке, лицо вспухло, побурело, он бьёт себя кулаком в грудь и наконец, прокашлявшись, скрипит:
— Я — что? Взяточник?
— Ну, а — кто? — спокойно спрашивает Костин.
— Меня — купить можно?
— Все покупают.
— Слышали? — обращается Гришка к мужикам. — Это называется оскорбление словом при исполнении служебных обязанностей. Будьте свидетелями.
— Э, дурак, — махнув на него рукою, говорит Костин и идёт прочь, а за ним быстро следуют мужики, приглашённые в свидетели.
Поглаживая грудь, Гришка садится на верхнюю ступень крыльца и мотает мокрой головой, влажные, рыжие и уже полуседые волосы падают на серые щёки его. Глаза законника опухли, белки налиты кровью.
— С-сволочь, — высвистывает он и снова кашляет.
Земский начальник приезжает на беговых дрожках или в красивом плетёном шарабанчике. «Тяглой силой» служит ему маленькая, необыкновенно бойкая лошадка, а правит ею бывший гусар Иконников, теперь — сельский стражник, человек угрюмый и странно скупой на слова. Он служит земскому в качестве денщика и кучера, сопровождает его на охоту, на рыбную ловлю. Он — большой, смуглолицый, лысый, глаза у него круглые, как пуговицы, и кажутся такими же плоскими. На нём рубаха малинового цвета, заправленная за пояс чёрных, солдатских брюк, на широком ремне прицеплен револьвер в жёлтом кожаном чехле, на левом боку полицейская шашка, — рядом с ним земский, в сером пыльнике с капюшоном на голове, напоминает монаха, схимника.
Мужики, сняв шапки, стоят молча, плотно прижимаясь друг к другу, бабы прячутся сзади их, а впереди — нахмурясь, с лицом великомученика — Гришка Яковлев, в сером пиджаке до колен, в серых полосатых брюках, в стоптанных белых ботинках с чёрными пуговками.
Иконников снимает с земского пыльник, точно скорлупу с яйца, и пред народом — знакомая фигура творца справедливости, раздатчика «правды и милости», которые должны «царствовать в судах» (Выражение царя Александра II: «Правда и милость да царствуют в судах» — прим. М.Г.). Земскому начальнику за сорок лет, но он стройный, широкогрудый. Череп его украшен серебряной щетиной, сдобное, румяное лицо украшают пышные усы и большие ласковые глаза. На нём золотистая рубаха из чесучи [40], кавалерийские рейтузы, сапоги с лаковыми голенищами, за широким поясом с бляшками из чернённого серебра торчит забавный хлыстик, туго сплетённый из ремня, он кажется железным, рукоятка у него тоже серебряная.
Он вытирает запылённые щёки и широкий лоб белым платком, встряхивает серебряной головой и, расправляя пальцами обеих рук густые светловолосые усы, прищурясь — улыбается.
— Опять собралась целая рота, — говорит он ленивеньким, но звучным барским голосом. — Ну, здравствуйте!
Крестьянство разноголосо бормочет приветствия, бабы очарованно смотрят на идольски красивого барина, и, может быть, некоторым из них вспоминаются девичьи сны, вспоминается песня о том, как «ехал барин с поля, две собачки впереди, два лакея позади», ехал и, встретив девушку-крестьянку, влюбился в неё, взял в жёны.
Земский явно уверен, что народ любуется его молодцеватостью, здоровьем, силой; он потягивается, расправляя мускулы, и, щурясь, смотрит в жаркое небо, как бы проверяя, достаточно ли ярко освещает его солнце. Он командует:
— Яковлев! Подай стол и стул сюда, в канцелярии — жарко и мухи. Ворота закрыть!
— Готово! — скрипит деревянным голосом Гришка и тоже командует:
— Раздайся!
Толпа тяжело шевелится и обнаруживает сзади себя в тени у крыльца — стул, стол, накрытый зелёной клеёнкой, графин с водой, чернильницу, пачку бумаг.
— Прошений много? — спрашивает земский, садясь к столу, поглаживая усы.
— Тринадцать.
— Черти! — говорит земский, удивлённо пожимая плечами. — Чего вы всё собачитесь, чего судитесь? Когда же вы научитесь мирно жить, а? Эх вы… бестолочь! Дали вам свободу, а вы не умеете пользоваться ей, вот и приходится нам же, господам, учить вас… Воспитывать…
Из толпы выдвигается тощий старичок с голым черепом, с двумя шишками на нём, с клочковатой, грязного цвета, запутанной бородой, слишком тяжёлой для его узкого лица с невидимыми глазами, — выдвинулся и запел назойливо, как нищий:
— Ваше скородие, Митрий Сергеич, драгоценный наш защитничек, — бедность! Бедность заела! Людей-то много, а хлеба-то мал кусок! Кусочек-то маловат, барин милой! А люди-то — воры, воры все…
Из толпы громко спросили:
— А где живёт вор вороватее тебя?
— Цыц, — командует земский, хмуря золотистые брови. — Это — кто сказал?
— Евдоким Костин, — определяет Гришка.
— Правду сказал, ваше благородие, — подтверждает крупная, пожилая баба в пёстром платье городского покроя.
— Тиш-ше! — строго приказывает земский, хлопнув ладонью по столу. — Я вас предупреждал и ещё раз предупреждаю: не смейте ругаться при мне! Слышали? Ну, вот…
И, откинувшись на спинку стула, подняв руку в воздух, покачивая ею, он внушает:
— Я — творю суд. Это важное дело. Суд воспитывает правосознание ваше. Понимаете? Должны понять. Я не первый раз говорю. Правосознание — это чтобы вы не обижали друг друга, не ругались, не дрались. Не воровали. Не рубили в казённых лесах воровским образом дерево. Не собирали грибов там, где запрещено. Вовремя платили налоги государству. И — земству. Не пропивали денег…
Говорил он не сердито, не торопясь и очень скучно. Говорил и смотрел, как Иконников шагает по двору, а за ним ходит, точно собака, гнедая лошадка, толкает его мордой в плечо, старается схватить губами за ухо.