Александр Герцен - Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник
9. Читал гётевские сочинения по части естествоведения; что за исполин, – нам следить невозможно за всем тем, что им сделано, и как? Поэт не потерялся в натуралисте, его наука точно также поэзия жизни, реализма, с таким же пантеистическим характером и с тою же глубиною. Теоретическим мыслителем, диалектиком он не был. Между прочим, он в предисловии к «Metamorphosen der Pflanzen» говорит о незаметном переломе, как человек сначала с юными силами беспрерывно расширяет область своего ведения и мало-помалу переходит к хранению нажитого, и уж нет того стремления к новому. И мы скоро перейдем в эту фазу, да только что хранить? Мы пали под бременем века и страны, у нас будущности нет, из прошлого вынесли любовь к людям и скептицизм. Ученые убеждения слабы, бедны; набирать их поздно. Жизнь, если не пересечется нелепой случайностью, представляет монотонную и однообразную иеремиаду негодований на окружающее, повторений; та же невозможность писать то, что хочешь, и неспособность писать то, что можно. «Это наказание людей, выходящих из современности своей страны». Такие сентенции хороши в философии, а на деле скверны – а кто нас вывел из современности, разве можно было найтиться в подобных страшных обстоятельствах, не потеряв человеческого достоинства?
Грановский написал диссертацию о Винете и Волине, где он доказывает, что Винета славянских преданий никогда не существовала и пр. Такова дикая нетерпимость славянофилов, что они хотят возвратить диссертацию, что, вероятно, примеру не имеет, и готовы преследовать Грановского как лицо. Преследовать за Винету – это делает маленькое указание: если б эти люди получили власть в руки, что бы они сделали со всеми не покоряющимися их варварским мнениям, – они показали бы, что такое ценсура вселенского народа и что такое кроткая сила слова православной церкви. Теперь они ликуют и не нарадуются вести, что «Отечественные записки» запрещены, а через кого, как не через Погодина и Шевырева? И Грановского журнал отчего не позволяют, – я уверен, что по их гадким доносцам и проискам.
9. Толки и переговоры с Иваном Васильевичем насчет участвования нашего в «Москвитянине». Я сначала сказал, что так как определенная и весьма большая разница в наших убеждениях очевидна, но тем не менее нельзя отрицать личных симпатий, искреннего уважения к его лицу, то, я полагаю, лучше было бы подождать книжку-другую журнала и потом посмотреть, возможно ли нам участвовать. Беспристрастие есть своего рода неопределенность и апатия, личное уважение есть тоже личность, вредная делу. Сверх того, Иван Васильевич не дошел до последней точки москвизма, но вся его партия щеголяет дикими и исключительными антигуманными мыслями. Хомяков согласился со мною и присовокупил, что он не дал бы статьи Грановскому. Я заметил ему, что, проводя ту же консеквентность, Грановский не взял бы и не поместил бы ее. Многосторонность симпатий nous éparpillent[409]; надобно резко и определенно обозначить, в чем наша мысль, и прямо высказать делом и словом невозможность общения с противуположным мнением.
Жалкие и парадоксальные мнения отчаянных славянофилов не так бы бесили, если б они были только нелепы, а то они нечеловечественны и противны. На похоронах Погодиной в лютеранской церкви они держали себя неблагопристойно, – я просил Хомякова вспомнить, как он рекомендовал поступить с иностранцем, который бы не снял шляпы в проходе сквозь Спасские вороты.
Потом толки о Гагарине. Хомяков находит наглым и дерзким до невероятности намерение его возвратиться сюда проповедовать католическим пастором, натурализовавшись французом. – «Ну, да если он убежден чисто и благородно, что католицизм есть единая дверь ко спасению…» – «Да как же он отказался от отечества?» – Не от отечества, а для своего спасения от каторги принял он вид француза. Этого он понять не мог. ‒ «Если б, – говорит он, – англичанин сделал подобный поступок…» – Ну, что же, был бы кругом виноват, потому что в Англии его защищал его закон и пр.
20. Более и более расхожусь с славянами, кажется, их удивил прямой язык, мой тон у Свербеева. Потому думаю, что меня все спрашивают, как было, что было, главное, как я решился сказать поэту-лауреату берегов Неглинной, «что и не поместят его статьи в наш журнал». И Аксаков становится скучен от фанатизма московщизны. Мой разговор за неделю тому назад озлобил и удивил многих; когда люди начинают сердиться, они дозволяют всплыть многому, что лежит на дне души и в чем неохотно себе сознаются. Из манеры славянофилов видно, что если б материальная власть была их, то нам бы пришлось жариться где-нибудь на лобном месте.
29. Нет человека, который был бы менее меня подвержен всякого рода Grübeleien; но подчас душа вдруг стесняется каким-то ужасом; трепещет перед грозными возможностями, и за этими минутами следует печальная полоса, от которой долго не отделываешься; черные грезы с какой-то подробностию втесняются, одно хуже другого. Шаткость всего святейшего и лучшего в жизни может свести с ума. А то, чего утратить нельзя, не сытит вполне.
Встретил, в числе слушателей Глебова, одного замечательно умного молодого человека и с горестью наглазно измерил, сколько свободного и благородного задавили в нас опыт и гонения. Этот молодой человек открыто, прямо говорит свои убеждения, не кастрируя каждую мысль, не оглядываясь воровски. Я перенесся в те времена, когда я, студент, отдавался также увлечению свободной смелой речи. И теперь бывают такие минуты, но потом спохватишься, вот что скверно. Хитрить, искажать мысль, заставить догадаться… конечно, «это ирония der brutalen Macht[410]», но громкая, открытая речь одна может вполне удовлетворить человека. Упрекают мои статьи в темноте, – несправедливо, они намеренно затемнены. – Грустно!
Декабрь месяц.
3. Наконец, я достал брошюру Прудона «О собственности». Прекрасное произведение, не токмо не ниже, но выше того, что говорили и писали о ней. Разумеется, для думавших об этих предметах, для страдавших над подобными социальными вопросами главный тезис его не нов; но развитие превосходно, метко, сильно, остро и проникнуто огнем. Он совершенно отрицает собственность и признает владение индивидуальное, и это не личный взгляд, а вывод логический и строгий, которым он развивает невозможность, преступность, нелепость права собственности и необходимость владения. Очень кстати к этой брошюре заключение отчета министра Киселева, помещенное в газетах. Это министерство тоже не признает собственности, ни даже владения; в то время как стон со всех сторон России поднимается до Москвы и Петербурга, этот человек имеет медный лоб говорить, что ропот крестьян происходит от их непривычки к правильному управлению и порядку, что их благосостояние растет, что учреждения не требуют коренных изменений, что стоит им развиваться в том же духе, и заключает, наконец, тем, что встречаемые им неудовольствия – необходимые следствия переворота, вроде испытания людям, идущим на исполнение святой воли г<оспода>. С каким негодованием лет через 50 будут читать такую колоссальную ложь и такое бесстыдство, и никто не смеет уличить, ответить, по крайней мере раскрыть глаза!
4. Писал к Самарину. Не мог, да и не хотел удержаться, чтоб не написать ему вполне мое мнение о славянах, об этой пустоте болтовни, узком взгляде, стоячести и пр. Ему из Петербурга по воспоминанию, издали долго не отделаться от них; я не полагаю, чтоб мое письмо на него подействовало, но пусть же он услышит и другую сторону. Он один из них может, кажется, еще спастись. История с диссертацией Грановского послужила на пользу, все сняли перчатки и показали настоящий цвет кожи. Грановский отказался от всякого участия в «Москвитянине».
10. Славянофильство имеет подобное себе явление в новой истории западной литературы. Появление национально-романтической тенденции в Германии после наполеоновских войн – тенденция, которая находила слишком всеобщею и космополитическою науку и мысль, шедшие от Лейбница, Лессинга до Гердера, Гёте, Шиллера. Как ни естественно было появление неоромантизма, но оно было не более как литературное и книжное явление без симпатии масс, без истинной действительности; не трудно было угадать, что через десять лет об них забудут. Точно такое же положение занимают славянофилы. Они никаких корней не имеют в народе, они западной наукой дошли до своих национальных теорий, это болезнь литературная и больше никакого значения не имеющая. Они вспоминают то, что народ забывает, и даже о настоящем имеют вовсе не сходное мнение с народным. Недавно я слышал, как они говорят о нравственной и кротко-семейной жизни нашего сельского духовенства, о влиянии этих добрых отцов семейства на крестьян – or donc[411], кто когда-нибудь живал в деревнях или говорил с крестьянами хоть на большой дороге, тот знает истину такой идиллии.