Борис Фальков - Тарантелла
Кнут и инерция, до этого мига вещи несовместимые и сопротивляющиеся друг другу, теперь совместно прокладывают нам гладкий путь. По которому мы и катимся с ускорением. Перед нами с тем же ускорением расстилается и длится миг, который принято называть сейчас. Мы спокойно врываемся в сень его портала. Проносимся мимо застывшего у входа в его мрачный рай стража-первочеловека. Мимо исчерпанного прошлого, называемого... а, начто нам его имя: ему уже не быть, а сбывшемуся можно состряпать любое по случаю. Какая разница, если оно прошло. Начто ему имя, если оно само убыло. Оно не в силах дотянуться до нас, даже слабо потянуться за нами в наше будущее. Его хоралы не достигают наших ушей. Нас окружают и защищают от прошлого, и втягиваются за нами следом в проломленный ход только призрачные шумы, этот опеленавший нас и волочащийся за нами многоцветный флаг: поскрипывание пыли, шорохи ткани, свист подмёток и хрип нашего дыхания.
Этот миг соединяет все наши противоречивые позы друг с другом, налаживает сейчас наше движение. Проламывает перед нами прямую аллею, пролом в будущее, называемое потом. И всё же, не доходя одного шага до порога будущего, представленного сейчас порогом гостиницы, мы приостанавливаемся. Заколебавшись - замираем у его края, не преодолев его предела, хотя оно уже так близко, что дотягивается до нас уже сейчас. Оно близко касается, трогает нас, протягивается к нашему теперешнему и притягивает его к себе, зовёт: своими открытыми возможностями, надеждами, своей свободной неопределённостью. Оно хочет оставаться для нас самим собой: живым мотивом нашего теперешнего. Оно не хочет умереть, пресуществившись в теперешнее уже сейчас.
Но ведь и прошлое чего-то хочет от нас, если мы помним о нём, несмотря ни на что! Если оно так, по-своему, нежно зовёт нас своим молчанием из-за своей конторки. Пусть оно само и не в силах потянуться за нами, дотянуться до нас, зато притягивает глянуть на него ещё раз, призывает обернуться к нему. В нём всё так завершено, так совершенно! В нём всё сбылось: кончено, в нём нет неопределённости будущего, оно не изменит уже никогда. Оно исчерпано и кажется теперь навсегда неизменным. Оно притягивает к себе своей ясностью, привычностью, сладкой заунывностью своего молчания. Пусть его пения не слышно - но мы с нежным удовольствием слушаем его замедленный усталый шаг за нашей спиной. Чего же хочет оно? Оно тоже хочет оставаться самим собой: живой причиной теперешнего, оно тоже не хочет умирать.
Смертное прошлое, притягивая к себе, нежно требует позаботиться о нём, сохранить его, чтоб оно действительно было. Беспомощное и никого не обязывающее, не умеющее само себя сохранить так, чтобы обязательно быть, оно требует помощи себе. Настаивает, чтобы смертные вечно хранили его, не дали ему исчерпать себя до конца и кончиться, чтобы оно всегда сбывалось, а не навсегда сбылось, не скончалось и не закрылось для нас. Чтобы мы всегда открывали наше прошлое, всякий раз заново, постоянно извлекали из него новые причины теперешнего, подстраивали его под наше теперешнее, буднично заботясь о нём. Прошлое само, ища себе поддержки, подпирается теперешним, налегает и упирается в него, в свой конец: свою смерть. И оно умрёт, если о нём особо не позаботиться... Его забудут. А о будущем - чего заботиться? Оно бессмертно, оно обязательно будет, и о нём никогда не забудут, ведь нельзя же забыть то, чего не было. Того, что ещё и не начало как-то быть, не забыть. Не будучи, будущее без всякой помощи, само держится открытым, разумно удерживаясь от своего конца, не переступает порог теперешнего, только подступает к нему. Надвигается и благоразумно не наступает на него, вызывая к себе за порог нас. Из-за своего порога будущее вызывает, притягивает нас к себе навстречу, требует нашего встречного надвижения, оставаясь собой, мотивом нашего теперешнего надвижения. Оставаясь источником всякого надвижения отсюда, где мы теперь, источником всего, что с нами теперь тут.
Взаимным притяжением прошлого и будущего смертный прикован к ним, пока остаётся собой, пока жив. Взаимное тяготение приковывает их и друг к другу, причину к мотиву, а желание остаться самим собой отталкивает их друг от друга, мотив от причины. Сила их тяжести насильно заталкивает и причину и мотив в каждого смертного, а самого смертного между ними, между этим прошлым и тем будущим, в его теперешнее. А затолкав - взаимным натяжением того и этого держит смертного тут, между тем и этим растянутым, в трещине между прошлым и будущим распятым, и отныне его место - только тут, вот оно: его время между рождением и смертью, его жизнь. Жизнь, это смертное наше натяжение вот тут, между тем и этим, трогательная дрожь натянутой струны между этим и тем, затрагивает нас до слёз. Чтобы нас не разнесло в клочья этой дрожью, чтобы остаться собой, мы напрягаемся и силимся не дрожать: храбро жить. И своими напряжёнными усилиями не дрожать - усиливаем натяжение, а усиливая своё натяжение - мы усиливаем свою дрожь, ускоряем и разгоняем размах наших колебаний до сомнения, а стоит ли вообще так жить. Размахнувшись так широко, колебания наши: жить или не жить - сейчас же выходят за пределы жизни вот тут, сомневаясь так широко, мы думаем о жизни уже оттуда, со стороны, как посторонние. Мы преодолеваем пределы жизни, перемахиваем через её край на ту сторону, и сейчас же попадаем в другие края: там мы уже не живём, потусторонние, теперь мы начинаем просто быть. Колебания в тех краях - теперь они совсем другие колебания. Теперь это нарастающая смертная дрожь куколки, не решающейся оставаться собой, какая она есть теперь, и в то же время не решающейся освободиться от себя, пресуществиться в бабочку и сейчас же вот умереть. Предстоящее высвобождение из бессмертной куколки бытия для смертной бабочки жизни, вот что такое эти наши беспокойные колебания у порога гостиничного холла. Вот что стоит перед нами, за порогом гостиницы: смертная беспокойная свобода.
В то же время позади нас, в спокойно стоящем за нашими плечами, в неподвижно сидящем за конторкой прошлом смерти уже нет, уже не может больше быть: что было, то уже прошло. Страж конторки уже сидит там, как мёртвый, а мертвей мёртвого не станешь. В мёртвом прошлом смерти нет, но свобода... Раз прошлое всякий раз так охотно подстраивается под наше теперешнее, то какая-то свобода в нём есть, должна быть. Что свобода заключена в смерти - вовсе не так глупо, как кажется: да, прошлое располагается позади нас, уже несомненно пройдено нами, но становится оно прошлым лишь потом, после того, как мы сейчас вступаем в наше теперешнее, позже, в будущем, и это так же несомненно. Таким, расположенным там же, где и свободное будущее, зовущим нас из будущего прошлое трудно вместить даже в воображение, и потому пройти мимо, чтобы не зацепиться за него, отмахнуться от него вполне возможно. Но не хочется: совсем немножко не хочется, чуть-чуть. Пусть и нельзя вместить его в себя, но ведь можно самим хотя бы отчасти совместиться с ним в соответствующем движении, и проделать это движение, повернуться к нему лицом, совсем не трудно. Слегка обернуться к нему, и хотя бы так ответить на его требование, на его слабый и нежный зов.
Желание обернуться к прошлому похоже на слабый приступ голода. Его куда приятней удовлетворить, чем отмахнуть или подавить. Так для жены куда приятней, проходя мимо по своим делам, зацепить уютно устроившегося в кресле с газетой в руках, наскучившего мужа, чем обойти его. И вот этого-то тихого нежного щебетания недавнего прошлого, его зова не снаружи - изнутри, неотличимого от еле слышного ворчания кислот немного проголодавшегося желудка, настойчивого зуда обыкновенной привычки не осиливает ни инерция мига, ни наша собственная инерция. Этот зов изнутри обращается к нам, как к себе самому. И мы, поколебавшись, оборачиваемся к источнику зова, к себе.
Наше тело пробует выразить этот внутренний оборот пируэтом. Это удаётся ему лишь наполовину, но этого как раз достаточно, чтобы развернуть нас лицом к конторке. И мы видим утомлённое и обнажённое, не замаскированное полупрозрачными зеркалами очков лицо прошлого. И его ничем не прикрытый взгляд. Всё тот же, теперь уже навсегда неизменный. Смахивающий на жалко протянутую, готовую жадно схватить любое нищенское подаяние руку.
Готов, усмехаемся мы, снова скрещивая с этим взглядом свой. Совсем загрустил... гнусный парнишка. Ещё бы, ведь левая рука его, протянутая за милостыней, отлично знает, что делает правая, грабящая на большой дороге проезжих. Знаем и мы, и сейчас легко парируем этот обманный выпад слева, встречаем просительный, размягчающий взгляд твёрдым своим. Не уступаем ему и не отступаем перед ним, не мигнув, останавливаем устремившуюся к нам за подаянием руку одним лишь строгим сведением бровей. Прорезавшаяся между ними вертикальная морщина глубока, её вряд ли уже удастся разгладить. Суровое выражение, по-видимому, навсегда застыло на верхней половине нашего лица. И потому мы усмехаемся лишь нижней половиной. Собственно, одной верхней губой, даже одной только её частью. Но так, что обнажаются до корней на левой стороне верхней челюсти два резца и клык.