Иннокентий Омулевский - Шаг за шагом
Толпа во дворе мрачно и молчаливо пропустила их мимо себя, только у самых ворот кто-то громко крикнул им вслед:
— Мотри! не ходи по ночам — голову сломишь!
А вечорка между тем пошла опять своим порядком; еще усерднее заиграли скрипки, еще удалее заплясала молодежь. Неожиданно происшедший перед тем неприятной сцены как будто и не существовало; про нее даже и разговаривать не стали; только староста Семен, разрешив себе выпить еще одну рюмку водки, с сердцем сказал: «Ну их всех к дьяволу!» — и больше об этой сцене не было помину. Толпа на дворе тоже не отставала от избы: там хоровод затеяли парни, песни развели, благо старостиха мастерица была угощать и подпоила маленько даже баб, а русское винцо перебороло сибирский морозец.
Так сказать, парадная часть вечорки продолжалась до двух с половиною часов, т. е. до тех пор, пока на ней оставались почетные гости. Толпа проводила их теперь так же шумно и радушно, как и встретила. Семен Ларионыч запряг большие парные пошевни и самолично подвез дорогих гостей к домику Жилинского, лихо прокатив их перед тем по всей фабрике и мимо директорского дома, где в двух окнах виднелся еще огонь, несмотря на позднее время. Вернувшись домой, староста Семен разрешил себе кутнуть несколько пошире и пустился в самый отчаянный пляс, то и дело подзадоривая гостей и музыкантов каким-нибудь острым, залихватским словцом.
— Жги! не сумлевайся… — молодцевато приговаривал он, выделывая ногами невообразимые штуки.
В избе пошел, как говорится, дым коромыслом. Народ с улицы кучками валил теперь в хоромы погреться и посмотреть, «как дядя Семен трепака откалывает». Поощряемый шумными одобрениями, Семен Ларионыч крутился по избе, как вихорь, едва успевая менять своих дам. Около четырех часов он, однако ж, вдруг остановился, даже не докончив какого-то мастерского коленца, медленно отер бумажным клетчатым платком весь мокрый от поту лоб и громко объявил на всю избу:
— Девушка, гуляй, да дельце свое знай. Шабаш!
Это был у старосты обычный сигнал, означавший, что вечорка кончилась. Все стали расходиться по домам. Но не скоро еще опустели фабричные улицы; подпивший народ бродил по ним небольшими толпами, припоминая любимые мотивы. Часу в пятом утра начинавший уже засыпать Светлов слышал еще, как мимо окон их комнаты, не запертых ставнями, прошла кучка фабричных, с шиком напевая самую лихую фабричную песню — надо полагать, произведение самородного туземного поэта:
Уж как в фабричке у нас
Есть про всякого запас:
Ай ди-ди, перепелка,
Ай ди-ди, молода!
От фабричных кулаков
Возлетишь до облаков…
Ай ди-ди, перепелка,
Ай ди-ди, молода! —
свободно и размашисто неслась по улице эта песня, и под ее разудалые звуки Александру Васильичу стал сниться какой-то волшебный сон…
IV
ВСЯ ФАБРИКА НА НОГАХ
Прежде нежели мы приступим к описанию происшествий настоящей главы, нам, для лучшего их уразумения, необходимо сказать несколько объяснительных слов. Ельцинская фабрика состояла, собственно, из двух казенных заводов — стеклянного, выделывавшего посуду низшего разбора, и суконного, производившего одно только грубое, так называемое солдатское, сукно. Заводы эти управлялись от казны директором, которому уже непосредственно подчинены были смотритель и конторщик, тоже числившиеся в коронной службе. Теперешний директор всего только год тому назад поступил на место прежнего, но и в это короткое время он успел уже возбудить к себе единодушную ненависть фабричного люда. Прежний директор был, так или иначе, человек справедливый и притом довольно мягкого, уживчивого нрава. Управляя фабрикой более девяти лет, этот чиновник применился понемногу к обычаям тамошних рабочих и потому мог, в отношении их, позволять себе иногда даже и крутые выходки; если он и рисковал поплатиться за подобную смелость, то разве только непродолжительным созерцанием нахмуренных, недружелюбных лиц да косых взглядов. Тем более резким должен был показаться для фабрики переход под управление теперешнего директора. Теперешний директор, — переведенный в гражданскую службу полковник, бывший перед тем ушаковским полицеймейстером, — представлял собою личность, далеко не похожую на своего предместника. Это был вспыльчивый и вместе с тем бессердечный, грубый человек — смесь военного задора с гражданским взяточничеством. Во время своего полицеймейстерства он буквально нагонял ужас на более простодушных жителей города; даже уличные ребятишки, завидев пролетку и белую пару этого господина, с двумя верховыми казаками позади, рассыпались, как горох, во все стороны. Впрочем, для полной характеристики теперешнего директора Ельцинской фабрики достаточно было бы рассказать, что во время производства какого-то следствия о подделке кредитных билетов он, чтоб добиться сознания от одного татарина, приказывал производить над ним в своем присутствии операцию примерного повешения и продолжал ее до тех пор, пока у несчастного не начинало багроветь лицо. Таков был полковник Оржеховский. В фабрике сей почтенный муж начал свою деятельность с того, что прибавил лишний час работы на заводах, само собой разумеется, в пользу собственного кармана, а отнюдь не в интересах казны, и до крови избил какого-то молодого фабричного, осмелившегося протестовать против такого незаконного распоряжения. Затем, несмотря на данный ему при этом урок тем, что многие фабричные не пошли на другой день на работу, теперешний директор стал от времени до времени наказывать рабочих розгами — сперва за одни крупные вины, а потом и за мелочи иногда. Подобная мера исстари считалась здесь верхом позора для всей фабрики, не говоря уже о том, к кому она применялась: за высеченного обыкновенно даже не шла замуж ни одна порядочная фабричная девушка. К этой мере могли безнаказанно прибегать только «деды», не иначе, как с общего согласия и притом в весьма редких случаях: за последние пять лет перед управлением Оржеховского так наказаны были всего только трое. Уже к концу первого полугодия его директорства вся фабрика стояла к нему в открытой оппозиции; ни одного приветливого лица не встречал он на заводах. Но когда новый директор позволил себе дать десять розог за грубость одному из «дедов», оппозиция эта стала до такой степени очевидна, что Оржеховский поздно вечером не решался даже и с казаками показываться на улицах деревни. На него пожаловались в город, однако, безуспешно; мало того, двое мирских ходоков по этому делу за свою смелость были внезапно переведены на другой завод.
«Деды», в числе пяти человек, выбирались пожизненно всеми без исключения фабричными из самых умных, честных и стойких стариков деревни помимо всякого вмешательства местного начальства — и, в свою очередь, точно таким же образом избирали, уже сами себе, старосту. Согласно укоренившемуся обычаю, кандидатами на эту последнюю, хлопотливую должность могли быть только молодые или не очень пожилые еще, самые ловкие и сметливые фабричные. Староста тоже избирался пожизненно. Местное начальство, впрочем, и не признавало de jure [20] этих общественных властей, но de facto [21] пользовалось ими на каждом шагу, ясно видя, каким почетным значением пользуются они в глазах своих выборных и какое огромное влияние имеют на них.
Фабрика не могла, разумеется, стерпеть кровного оскорбления, нанесенного ей в лице одного из этих выборных, и решилась сама наказать директора, чтоб худо ли, хорошо ли отделаться от него раз навсегда. Варгунин, приезжавший сюда довольно часто, пользовавшийся здесь неограниченным доверием и общей привязанностью, знал очень хорошо об этом решении; но, любя вообще народ и предвидя дурные последствия, он советовал фабричным не пускаться на такое рискованное дело, а лучше обождать, пока сменят директора, и даже обещал похлопотать об этом частным образом у кого следует. Добрый совет Матвея Николаича на этот раз, однако ж, не был принят; фабричные решительно объявили ему, что сами проучат директора. Тогда Варгунин ухватился за последнее средство: он уговорил «дедов» и взял с них слово, что они ничего не предпримут до следующего его приезда в фабрику, думая этим выиграть время, пока поулягутся страсти. Действительно, раза два ему удалось таким образом отсрочить катастрофу, но в предпоследний его приезд «деды» внушительно и напрямик объявили старику:
— Тоже и нам теперича нельзя супротив мира идти… Уж ты там как хошь, Матвей Миколаич, еще раз мы тебя обождем, сделаем тебе уважение, только чур — на другой же день быть переполоху, как ты опеть пожалуешь; да больно-то не мешкай в городе: пожалуй, не утерпят наши робяты, тогда уж не прогневайся…