Владимир Одоевский - Русские ночи
Продолжительное чтение Платона привело меня к мысли, что если задача жизни еще не решена человечеством, то потому только, что людп не вполне понимают друг друга, что язык наш не передает вполне наших идей, так что слушающий никогда не слышит всего того, что ему говорят, а или больше, или меньше, или влево, или вправо. Отсюда вытекало убеждение в необходимости и даже в возможности (I) привести все философские мнения к одному знаменателю. Юношеской самонадеянности представлялось доступным исследовать каждую философскую систему порознь (в виде философского словаря), выразить ее строгими, однажды навсегда принятыми, как в математике, формулами — и потом все эти системы свести в огромную драму, где бы действующими лицами были все философы мира от элеатов* до Шеллинга, — или, лучше сказать, их учения, — а предметом, или вернее основным анекдотом, была бы нп более ни менее как задача человеческой жизни.
Но в этом деле случилось то, что рассказывает Пушкин о помещике села Горохова,* который задумал написать поэму «Рурик», потом нашел нужным ограничиться одою, и кончил — надписью к портрету Рурика.
Мечта первой юности рушилась; труд был не по силам; на один философский словарь, как я понимал его, не достало бы человеческой жизни, а эта работа должна была быть лишь первой ступенькой для дальнейшей главной работы… что говорить далее, — дроби остались с разными знаменателями, как, может быть, и навсегда останутся, — по крайней мере не мне сделать это вычисление.
Но сопряжение всех этих предварительных работ и почти беспрестанная о них мысль невольно отразились во всем, что я писал, и в особенности в «Русских ночах», но в другой обстановке. Вместо Фалеса,* Платона и проч. на сцену явились современные тогда типы: кондиллькист,* шеллингианец и, наконец, мистик (Фауст), все трое — в струе русского духа! последний (Фауст) подсмеивается над тем и другим направлением, но и сам не высказывает своего решения, может быть, потому, что оно для него так же не существует, как для других, — но который удовлетворяется символизмом; впрочем, к Фаусту я обращусь впоследствии. Чтобы свести эти три направления к определенным точкам, избраны разные лица, которые целою своею жизнию выражали то, что у философов выражалось сжатыми формулами, — так что не словами только, но целою жизнию один отвечал на жизнь другого.
Предмет этой новой, — если угодно, — драмы остался тот же: задача жизни, разумеется, не разрешенная.
Я боюсь наскучить читателю более подробным описанием этих домашних обстоятельств моего сочинения; впрочем, я до сих пор старался ограничиться лишь тем, что собственно относится к психологическому процессу, во мне самом совершившемуся, а всякий психологический процесс как факт может, повторяю, иметь свое значение во всяком случае.
Прибавлю еще, что в «Русских ночах» читатель найдет довольно верную картину той умственной деятельности, которой предавалась московская молодежь 20-х и 30-х годов, о чем почти не сохранилось других сведений. Между тем эта эпоха имела свое значение; кипели тысячи вопросов, сомнений, догадок — которые снова, но с большею определенностию возбудились в настоящее время; вопросы чисто философские, экономические, житейские, народные, ныне нас занимающие, занимали людей и тогда, и много, много выговоренного ныне, и прямо, и вкривь, и вкось, даже недавний славянофилизм, — все это уже шевелилось в ту эпоху, как развивающийся зародыш. Новому поколению не худо знать, как понимались эти вопросы поколением, ему предшествовавшим, как и с чем оно боролось и чем страдало; как вырабатывались и хорошие, и плохие материалы, доставшиеся на труд новым деятелям? История человеческой работы принадлежит человечеству.
Русские ночи, или О необходимости новой науки и нового искусства*
Два труда подлежит человеку в сей жизни: понять то, что существует и что должно существовать.
Рассматривая бытописания народов, друг человечества невольно останавливается на тех странных явлениях, которых не объясняет ни одна история: с беспокойством вопрошает ее, каким образом в течение веков являются народы, процветают, наполняют всю землю своею славою и гибнут без возврата. Этот вопрос, по-видимому, столь обыкновенный, столь давно разрешенный историческими изысканиями, в сущности своей остается доныне без ответа. Политические перевороты не дают достаточного разрешения. Сим переворотам предшествует ослабление нравственных и физических сил народа, и вышеупомянутый вопрос лишь обращается в другой, труднейший: каким образом народ является на поприще жизни, достигает полного развития своих сил, потом слабеет и погибает? Думали разрешить сей вопрос, предполагая род какого-то органического фатализма, предполагая, что всякий народ следует физическим законам растений: рождения, жизни и смерти. Говорили: человек родится, живет и умирает, то же должно быть и с народом, — и даже разделяли историю на два периода: возвышение и падение. Но здесь ошибка, известная в логике под именем заключения от вида к роду, т. е. это сравнение не имеет никакого основания; в другом отношении оно не полно. Человек собственно не умирает, ибо он возрождается в своих детях; сравните человека, безыменно возрождающегося, с народом, и тогда сравнение ваше будет верно; от воли человека зависит воспрепятствовать продолжению своего рода — не то же ли и с народом, по крайней мере в нравственном смысле. Странно! Фатализм в отношении к одному человеку давно уже вышел из числа философских задач нашего века; один безумец ныне станет утверждать, что человек не имеет свободной воли и что все его действия суть следствия слепой неизменной судьбы, которой он не может и не должен противиться. Отчего же, допуская сравнение одного человека с народом, находят справедливое в отношении к одному человеку ложью в отношении к собранию людей, или народу? Очевидно, что точно так же, как один человек силою своей воли творит добро и зло на земле, продолжает или сокращает свое бытие и сам должен нести ответственность за жизнь свою, так равно бедствия и блаженство всего человечества, его образованность или невежество находятся в самом человечестве, и от него самого зависит избрать ту или другую дорогу. Предполагая существование свободной воли человека вполне неоспоримым и смотря на все исторические происшествия как на следствия хотения самого человечества, предполагая, одним словом, то, что судьба человека зависит от самого человека, судьба народа от самого народа, судьба человечества от самого человечества, мы вправе обратить наш вопрос в следующий: каким образом внутреннее побуждение народа может довести его до погибели? Другими словами: при каких условиях человечество впадает в заблуждение и какие признаки сопутствуют его совращению с истинного, естественного его пути, который есть единственное условие его благоденствия и самого бытия? Какие признаки сопутствуют его прямому естественному шествию?
Но прежде спросим самих себя: какие силы составляют внутреннюю силу общества?
Сии стихии должны соответствовать действиям человека, или иначе его жизни. Мы видим в природе, что тело существует, когда составляющие его стихии не разрушены и боятся стихии разрушения; это общий закон природы. Если мы найдем стихии человечества и условия их разрушения, тогда найдем причины падения и возвышения народов.
Но можем ли мы найти стихии человечества; кто поручится, что их ни больше, ни меньше? В физической стороне природы мы видим нечто подобное. Химики в старину думали, что стихий только 4,* теперь их найдено 54; нет сомнения, что со временем число их увеличится (или вернее: уменьшится), но это не мешает химику определять условия, при которых тело должно разрушиться; последуем его примеру: не будем (1 нрзб), что стихий человечества столько, сколько мы знаем, но перед нами бесконечный ряд опытов — вся история человечества постарается вывести из него его стихии. И, во-первых, рассмотрим, чем сопровождается явление, называемое жизнию.
Жизнь человека есть беспрерывное борение: борение с природою, с другими людьми, борение с самим собою. Рассмотрим сии три вида жизни человека.
Его потребности, не удовлетворимые наукою, ищут ненаходимого в сем мире; сей мир становится для него тесен; ему нужен другой мир, удаленный от грубой грозной природы, мир, в котором вопреки обыкновенному миру природа побеждена, где человек не только властвует над природою, но творит ее по своему образу и подобию, где он царь, а не воин, где он отдыхает, а не борется, — это мир искусства, или поэзии. Искусство нужно обществу как отдых после труда, как успех после битвы — отнимите у человека успех, он ослабнет к битве, отнимите отдых — труд сделается ему невозможным, отнимите поэзию — общество разрушится так же, как без науки, но по другой причине, по недостатку нравственного чувства.