Эргали Гер - Дар слова
Маму она почти не видела: спихнув Анжелку, Вера Степановна подключилась к азартной ловле дармовых обывательских денежек. Реклама ее нового детища, Лихоборского чеково-инвестиционного фонда, ежедневно крутилась по трем телевизионным каналам (известный актер, раскрывая объятия вкладчикам, честно предупреждал: "Наша цель - ваша прибыль"). С Тимошей тоже общаться не получалось - он обретался двумя этажами выше, в кабинетах директората, и при редких встречах неестественно бурно радовался, но всегда спешил и смотрел загадочно-озадаченно, словно пытался совместить новенькую бухгалтершу со сказочной Несмеяной. Анжелка, не в силах поверить в реальность происходящего, и сама смотрела на себя в зеркало как на бухгалтершу, живущую от звонка до звонка, как на притворщицу, въехавшую по ошибке на чужую полосу жизни и прущую по ней с якобы открытыми глазами, хотя со стороны она смотрелась в бухгалтерии вполне в духе времени - длинноногая белобрысая сомнамбула, занесенная в лабиринты "Росвидео" диким ветром реформ. В пять заканчивалась работа, в семь начинались курсы английского или алгебра - эти два часа между работой и репетиторами она бездумно прогуливала, незаметно для себя превращаясь в подлинную Анжелку. Ей нравилось бродить по центру, сливаясь с сиреневым сумраком бульваров и переулков, брести никуда по снежному месиву тротуаров, омываемых потоками фар и габаритных огней, нравилось стынуть на сквозняках, а потом заходить в чистые новые кафе, бары, роскошные магазины, сияющие зеркалами и мрамором. Постепенно у нее наладился диалог с изысканными изделиями бутиков, салонов, пассажей - ей нравилось общаться с шерстью, хлопком, кожей, стеклом, завораживало обилие форм, фасонов, игра продажной стратегии, соотношение качества и цены; она готова была ходить на приглянувшееся изделие, как ходят в музеи, могла флиртовать с выставленным на витрине товаром или даже крутануть заочный роман - но покупала только те вещи, с которыми складывалась интимная близость. Вещи сами шли в руки, подмигивали с витрин, по-хозяйски облегали предназначенные им части тела, трепетали при приближении или, напротив, висели, обвиснув, равнодушно отдавая себя в примерку - наверное, у нее был особый талант, особое чутье, какое у других бывает на зверье, машины или людей.
С людьми-то как раз выходило не вполне по-людски. Она свободно общалась с сослуживцами на языке трепа, запросто болтала с продавщицей, барменом, маникюршей, научилась отшивать без обид уличных приставал - но дружить не умела совсем, не знала, как это делается, и чужие случайные откровения принимала с панической стойкостью, как дорожные неудобства, хотя и ругала себя ледышкой. При попытках сближения в голове вспыхивала красная лампочка тревоги, жужжал противный зуммер сигнализации, она запиралась на все засовы и разговаривала, рассматривая собеседника не глазами, а скорее в глазок - разве что не забиралась, как в детстве, под одеяло с любимой мягкой игрушкой Бобкой, зажеванной и затисканной до безобразия. Кому она могла рассказать про этого замызганного Бобку? Про какие-то фирмы, переоформленные на ее имя по случаю совершеннолетия, про само совершеннолетие - восемнадцатый день рождения, такой же пустой и муторный, как все прочие, украшенный разве что роскошным букетом роз от Тимоши?.. Настоящее не проговаривалось, оно было не для слов, не для чужих ушей - его просто следовало нести как крест по гладкому ледяному паркету жизни, не жалуясь и не ища сочувствия, дабы не получить по затылку. "А кому легко?" - говорила мама. "Другим еще тяжелее", - говорила себе Анжелка.
3.
В начале марта Вера Степановна укатила на неделю в Германию, и Анжелка в порядке импровизации устроила себе праздник души. Она позвонила на работу и репетиторам, сказалась больной, а сама купила на рынке килограмм семечек, нажарила их и уютно расположилась перед телевизором. У нее скопилось штук двадцать кассет, которые можно было смотреть одну за другой с перерывами или без; она так искренне полагала, что про нее все забыли, что не сразу поверила своим ушам, когда буквально на следующий день позвонил Дымшиц и весело спросил, как дела.
- Все нормально, - ответила Анжелка, засоряя эфир лузганьем семечек.
- Чем болеем?
Анжелка сказала, что у нее хандра.
- Это серьезно, - согласился Дымшиц. - А что по этому поводу говорит наша мама?
- Мама не в курсе.
- Ну и ладно, - сказал Дымшиц. - Только ты неправильно лечишься. Семечки хороши от глистов, а хандру вышибают динамикой - грубо, зато надежно и зримо. У тебя есть костюм для верховой езды?
- Чего? - спросила Анжелка, переставая грызть семечки.
- Ну и ладно. А для ресторана что-нибудь найдется?
- Не знаю. Наверное...
- Тогда ресторан. Я подъеду к половине восьмого и позвоню снизу, а ты, будь добра, не забудь вымыть руки с мылом.
- Какой еще ресторан? - возмутилась Анжелка, потом бросила загудевшую трубку и побежала в ванную мыть голову и себя.
Вечером Дымшиц прикатил на своем пижонском двухместном "мерседесе" с анатомическими креслами, повез ее куда-то в центр, в район Бронных и Патриарших, свернул в обшарпанный проходняк и мимо уродливой голубятни, мимо контейнеров с мусором подъехал к нарядному крыльцу модного клуба: Анжелка читала о нем в журналах. Позвонили, прошли мимо охраны и зеркал в пылающий красным деревом полумрак. Могучая мулатка, задрапированная в лиловый шифон, выплыла им навстречу и с бруклинским прононсом заквакала: "Тима, е.. твою мать, какими судьбами!" - заключенный в объятия Дымшиц мычал из ее груди, вихлял задом, куртуазно дрыгая ножкой, наконец вырвался и повел Анжелку к столику возле камина, в котором красиво трепыхались языки пламени. Кажется, играл джаз, обсуждали меню, потом Анжелкины успехи по службе - поначалу она не слышала ни себя, ни музыки, ни Тимошу. Она гудела, как пересохший жбан, в который вливали все сразу: тепло красного дерева, живое пламя камина и огоньки свечек, жаркую золотую латунь декора и голубое, зеленоватое сияние воздуха, в котором золотыми рыбками плавали красавицы и вальяжные молодые люди. Должно быть, тут полно знаменитостей, подумала Анжелка, боясь оскорбить нескромным взглядом какую-нибудь знаменитость за соседним столиком, и первые полчаса упорно смотрела перед собой, строго на Дымшица, размышляя, достанет ли ей отваги в случае чего пройти через весь зал в дамскую комнату. Это была настоящая широкоформатная лента с ее участием, оригинал, а не копия, это был фильм про нее, и следовало держаться естественно, как на съемочной площадке, а для начала зацепиться за своего принца, сосредоточиться на его бороде, зубах, шикарном с цыганским перебором галстуке и веселых глазах сорокапятилетнего конокрада.
- Ты уже заказал шампанское? - спросила она, озвучивая себя голосом молодой стервы.
- Ты ж отказалась, - удивился Тимоша.
- Я передумала, - сказала Анжелка, встала и величаво проследовала через весь зал куда надо, а Дымшиц, разув глаза, сопроводил ее взглядом.
- Вот она, непостижимая тайна бытия, - сообщил он, когда Анжелка вернулась. - Каждый год по весне одно и то же - фантастический выброс молодняка, одетого, подстриженного, сложенного по последней моде... Вот не было вас в природе, и
вдруг - бац! - десятки, сотни, тьма! - настоящее татаро-монгольское нашествие хромосом, выращенных из яйцеклетки наимоднейшего парижского кутюрье! В каких оранжереях выращиваются эти рахат-лукумы, Анжелка? В каких студиях вы оттачиваете походку, жесты, манеры, модные именно в предстоящем сезоне? Ладно одежда, волосы - но куда убираются груди, плечи, бедра и откуда все это вырастает заново, когда входит в моду - вы что, трансформеры?
- Не знаю, - призналась Анжелка, ковыряя ложкой фруктовый меланж. - Про меня ты вроде знаешь достаточно, про все мои оранжереи и студии, а про других я сама ничего не знаю. Я впервые в таком шикарном месте, Тимоша. Спасибо тебе.
Со стен цвета морской волны на них смотрели рыбы, парусники, старинные морские атласы, а мулатка-управляющая напоминала добродушного осьминога, плавающего по залу в лилово-чернильном облаке раскрашенного шифона.
Потом они пили шампанское и говорили о смысле жизни, примерно как в фильме "Красотка" с Ричардом Гиром и Джулией Робертс. Анжелка никак не могла понять, какого черта им обоим так хочется сделать из нее бухгалтершу. Понятно, что они родились до прогресса - что Тима, что мама, - понятно, что они никогда не жили в условиях душевного и бытового комфорта и привыкли вкалывать, вкалывать, вот и все - но при чем тут она? Зачем надрывается на работе мама, зачем она крутится от зари до зари, лелея свою чугунную ненависть к миру? Зачем сам Тимофей Михалыч тянет на себе концерн, как бурлак баржу, когда рядовые сотрудники не столько работают, сколько жадно живут? И какого они решили, что ей уготована та же лямка?
Она лепетала сбивчиво, многословно, но на удивление раскованно - словно осознавала, что воду можно будет сцедить, вырезать при монтаже все несуразности, сохранив спелую, душистую мякоть основных высказываний героини.