Пантелеймон Романов - Рассказы
Но председатель полохматил волосы, посмотрел на него и сказал:
— Тем позорнее, товарищ Чугунов, тебя это никак не оправдывает, а совсем напротив того. Сын честного слесаря, а ухаживает за пионеркой. Если она тебе нужна была для физического сношения, ты мог честно, по-товарищески заявить ей об этом, а не развращать подниманием платочков, и мешки вместо нее не носить. Нам нужны женщины, которые идут с нами в ногу. А если ей через ручеек провожатого нужно, то это, брат, нам не подходит.
— Она мне вовсе не нужна была для физического сношения, — сказал Чугунов, густо покраснев, — и я не позволю оскорблять…
— А для чего же тогда? — спросил, прищурившись, сосед председателя с правой стороны, тот самый, который вначале дернул председателя за рукав. — Для чего же тогда?
— Для чего?.. Я почем знаю, для чего… Вообще. Я с ней разговаривал.
— А для этого надо прятаться от всех?
— Я не прятался вовсе, а хотел с ней один быть.
— Один ты с ней мог быть для сношения. Это твое личное дело, потому что ты ее не отрываешь от коллектива, а так ты в ней воспитываешь целое направление.
— А если она мне свое горе рассказала?.. — сказал, опять покраснев, Чугунов.
— А ты что — поп?
— Я не поп. А она мне рассказала, а я ее пожалел, вот мы с тех пор и…
— Настоящая пионерка не должна ни перед кем нюнить, а если горе серьезное, то должна рассказать отряду, а не отделяться на парочки. Тогда отряды нечего устраивать, а веди всех к попу и ладно, — сказал председатель.
Сзади засмеялись.
— Вообще, картина ясна, товарищи. Предъявленное обвинение остается во всей силе неопровергнутым. Товарищ Чугунов говорит на разных языках, и поэтому нам с ним не понять друг друга. И тем больнее это, товарищи, что он такой же, как и мы, сын рабочего, а является разлагающим элементом, а не бойцом и примерным членом коллектива.
Ставлю на голосование четыре вопроса:
— Эй, ты, «Мишка», пошла отсюда — посторонним воспрещается, — послышался приглушенный голос с окна.
…1. Доказано ли предъявленное обвинение в систематическом развращении пионером II отряда Чугуновым пионерки Марии Голубевой?
2. Следует ли его исключить из списка пионеров?
3. Признать ли виновной также и Марию?
4. Следует ли также исключить и ее?
Голоса разделились. Большинство кричало, что если это дело так оставить, то разврат пустит глубокие корни и вместо твердых солдат революции образуются парочки, которые будут рисовать друг другу голубков и исповедываться в нежных чувствах. На черта они нужны. Такая любовь есть то же, что религия, т. е. дурман, расслабляющий мозги и революционную волю.
Любовью пусть занимаются и стихи пишут нэпманские сынки, а с нас довольно здоровой потребности, для удовлетворения которой мы не пойдем к проституткам, потому что у нас есть товарищи.
Меньшинство же возражало, что этак совсем искоренятся человеческие чувства, что у нас есть душа, которая требует…
Тут поднялся крик и насмешливые вопли:
— До души договорились! Вот это здорово! Ай да молодцы! «Мишка», а у тебя душа есть?
— У них душа стихов требует! — послышался насмешливый голос.
— Хулиганы!..
— Лучше хулиганом быть, чем любовь разводить.
— Товарищи, прекратите! — кричал председатель, махая рукой в ту сторону, где больше кричали, потом, нагнувшись к соседу с правой стороны, который ему что-то говорил вполголоса, он сказал: — Проголосуем организованным порядком. Артем, вышвырни кошку. И заприте дверь совсем, не пускайте эту стерву сюда.
При голосовании первого вопроса о виновности в систематическом развращении факт доказанности вины признан большинством голосов.
При голосовании об исключении некоторое незначительное меньшинство было за оставление. По постановлению большинства — исключен.
При голосовании о виновности Марии факт виновности признан большинством голосов.
По четвертому пункту большинство стояло за оставление, но с условием строгого внушения держать знамя пионера незапятнанным.
Чугунов молча снял свой красный галстук, положил его на стол и пошел из зала в своей накинутой на плечи куртке. Человек 10 пионеров сорвались с места и, крича по адресу оставшихся: «Хулиганы! обормоты» — пошли вон из зала за Чугуновым.
Председатель взял красный галстук, свернул его, бросил в корзину для сора.
И сказал: «Ушли, ну и черт с вами».
Право на жизнь, или Проблема беспартийности
«Если ты до сих пор существуешь на свете, значит, ты благополучно проскочил через революцию и теперь имеешь право на жизнь, так сказать, за давностью лет…»
Так думал и неоднократно говорил себе в последнее время беспартийный писатель Леонид Сергеевич Останкин.
Думал он так вплоть до того дня, когда в вагоне трамвая столкнулся с одним из своих товарищей писателей, и тот поторопился сообщить ему новость, которая и привела впоследствии к трагической развязке.
В это роковое утро Останкин чувствовал себя особенно хорошо. Он сидел в сквере и ждал трамвая, чтобы ехать в свою редакцию. Весеннее солнце, весенние легкие костюмы, женские лица — все это давало ощущение радости и легкости наладившейся жизни.
Сам он был одет в синюю блузу с отглаженными складочками, из хорошего дорогого материала, без воротника, а с вырезом, из которого виднелась чуть-чуть сорочка и мягкий воротник с галстучком в виде черного бантика.
Желтые туфли необыкновенно шли к синему, в особенности, когда он садился и вздергивал на колене брюки повыше. Он всегда их так вздергивал, чтобы видны были красивые модные носки квадратиками.
Этот костюм давал ему реальное ощущение того, что жизнь вошла наконец в спокойное русло, когда тебя уже никто не остановит и не спросит, почему так хорошо одет и из какого ты класса.
Если бы кто-нибудь спросил его, почему он таким щеголем ходит, Леонид Останкин с удовольствием ответил бы ему давно приготовленной на этот случай фразой:
— Я горжусь тем, что Республика Советов может так одевать своих писателей.
И было даже досадно, что к нему никто с такой фразой не обращался. А с другой стороны, если не обращались, то, значит, жизнь действительно крепко вошла в берега. И бояться уже нечего.
И только иногда у него мелькал испуг: вдруг что-нибудь может пошатнуться, переменится политика по отношению к писателям или еще что-нибудь. Это жило в нем, как смутное ожидание. Хотя и оно все слабее и слабее проявлялось, так как никаких внешних толчков не было.
Но при малейшей тревоге у него все-таки каждый раз екало сердце.
Останкин увидел подходивший трамвай, хотел было сесть, но вовремя заметил тоже садившегося в трамвай знакомого писателя, Ивана Гвоздева, который все жаловался, что его «запечатывают», и имел привычку громко высказывать свои жалобы на власть; если это было на улице или в трамвае, то на него все оглядывались.
Поэтому Останкин сделал вид, что он опоздал сесть, и поехал в следующем трамвае. Кроме боязни, что на них будут оглядываться, когда Гвоздев начнет свои разговоры, у Останкина было к нему какое-то неуловимое презрение, как к писателю, печатавшемуся в более правых журналах. И хотя все журналы были советские и издавались тем же правительством, все же какие-то неуловимые оттенки правизны и левизны были. Они угадывались верхним чутьем. И хотя Леонид Останкин был и считал себя беспартийным, все же у него была внутренняя мерка левизны и правизны. И было это презрение к тем, кому приходилось печататься в правых журналах, какое бывает у человека устроившегося к неустроившемуся.
Пробираясь в вагон и глядя прищуренными близорукими глазами через очки несколько вкось, как он имел привычку смотреть, когда разглядывал дальние предметы, Останкин вдруг почувствовал, что его кто-то дернул за рукав.
Оглянувшись, он увидел знакомого писателя.
Тот поздоровался и громко на весь вагон спросил таким тоном, от которого у Останкина что-то екнуло в том месте, где у пугливых людей находится сердце:
— Читали?..
— Что? — спросил Останкин, почему-то наперед почувствовав себя виноватым.
— Да как же! О нашем брате… Кто из писателей не будет коммунистом, тем крышка!
Останкин покраснел, точно его в чем-то поймали, он неловко, растерянно улыбнулся и сказал:
— Что так строго?
— Вот вам и строго.
Останкин сделал вид, что это к нему нимало не относится, нисколько его не беспокоит, и заговорил о другом. Но он почувствовал вдруг, как вся радость жизни исчезла и заменилась тягостным сосущим ощущением под ложечкой.
Ему хотелось спросить, в какой газете это напечатано, но не спросил, чтобы не подумали, что он испугался.
Но он, действительно, почувствовал такой испуг, как если бы он подделывал векселя и ему сказали бы: