Пантелеймон Романов - Рассказы
Жизнь в квартире пошла по-старому, но стало странно пусто. Не проходило дня, чтобы не вспоминали о Машке. В особенности в первый день, когда проходили мимо ее блюдца с молоком в углу у плиты. Его нарочно не убирали, как память о Машке. Всем казалось, что Машка, — великолепная, пушистая, — сейчас придет, стряхнет с лапок пролитое на пол молоко и начнет лакать из блюдца молоко своим розовым нежным язычком.
Прошло два месяца. Хозяйки так же собирались около плиты во время готовки и вели обычные разговоры.
Одна из них как-то сказала:
— Что это с Марьей Семеновной, ее что-то не видно.
— Хватились! Вы разве не знаете! — спросила молодая рослая женщина.
— Что?..
— Да она уж две недели тому назад отвезена в больницу, умирает от чахотки.
— Ах, матушки! — А как же комната?!
— Управдом уж передал кому-то.
— Ах, мерзавец! Ведь я шесть месяцев тому назад подала заявление, чтобы мне переменили комнату. Ну, что за жулики. Пойди, дожидайся теперь такого случая! И как я не обратила внимания, что ее нет.
— Мы сами только через неделю заметили.
Хороший начальник
В канцелярию одного из учреждений вошел человек в распахнутой шубе с каракулевым воротником и, посмотрев на склонившиеся над столом фигуры служащих, крикнул:
— Здорово, ракалии!..
Все вздрогнули и сейчас же испуганно зашипели:
— Тс! Тс!..
Вошедший с недоумением посмотрел на них.
— В чем дело?
Два человека, — один в синем костюмчике и коротеньких брючках, другой в коричневом френче, сидевшем складками около пуговиц на его полном животе, поднялись со своих мест и, подойдя к посетителю, поздоровались с ним и на цыпочках вывели его из канцелярии.
— Пойдем отсюда.
У вошедшего был такой недоумевающий вид, что он даже ничего не нашелся сказать и послушно дал себя вывести.
Его провели по коридору и посадили на деревянный диванчик.
— Вот теперь говори.
— Вы что, обалдели, что ли?
— Ничего не обалдели. Перемены большие, — сказал толстый. — Новый начальник.
— Ну и что же?
— Вот и то же, вот и сидишь на диванчике, из канцелярии тебя выставили, сказал тоненький в коротких брючках.
— Да, кончилось наше блаженство, — продолжал человек во френче. — Мы теперь не свободные взрослые люди, а девицы из благородного института или, лучше сказать, поднадзорные, за которыми только и делают, что смотрят в оба глаза. Теперь о прежнем-то своем вспоминаем как об отце родном. Вот была жизнь! А как новый поступил, так и запищали.
— Возмутительно! — сказал служащий в коротеньких брючках и, оглянувшись на обе стороны коридора, сказал пониженным голосом:
— Как поступил, так первое, что сделал — распорядился, чтобы служащие по приходе расписывались…
— Автографы очень любит… — вставил толстый.
— Да, автографы… а лист у швейцара лежит до десяти часов с четвертью. Как опоздал к этому сроку, так не считается, что на службе был. Что это, спрашивается, за отношение? Что мы — взрослые граждане или дети, или, того хуже, жулики, которых нужно в каждом шаге учитывать и ловить? Дальше, если ты, положим, хочешь пойти, по делу службы даже, в город, то должен написать ему записку, по какому делу идешь, и должен представить результаты сделанного дела. Потом: в канцелярии никаких разговоров. Если пришли, положим, знакомые, вот вроде тебя, то никоим образом в канцелярии не разговаривать, а отправляйся в приемную и кончай разговор в одну минуту.
Человек в коротеньких брючках даже встал и, стоя против посетителя, сидевшего в своей шубе на диванчике, упер руки в бока и посмотрел на него, как бы ожидая, что тот скажет. Но не дождался и продолжал:
— Доверия совершенно никакого к служащим! Если ты принесешь бумажку на подпись, так он ее раз десять прочтет, управдела позовет, спросит все основания, и тогда только подпишет. Все страшно возмущены. В особенности этими автографами и запрещением входить посторонним в канцелярию. Что мы, не такие же граждане, как он сам, не сознаем интересов государства? Ты подумай. Ведь это же оскорбительно, когда тебе на каждом шагу тычут в глаза, что ты жулик; если за тобой не смотреть, то ты со службы в город будешь бегать, вовремя на службу утром не приходить, в канцелярии разговоры с знакомыми разговаривать! Ведь мы же интеллигентные люди! К чему эти жандармские приемы?
— Да, это не совсем приятно, — сказал человек в шубе.
Он еще что-то хотел прибавить, но вдруг оба его собеседника толкнули его и, вскочив, стали против него и начали плести что-то такое, отчего у посетителя на лице появилось определенное выражение испуга, как будто у него мелькнула мысль, что не спятили ли оба эти голубчика…
— Вы, товарищ, подайте заявление… во вторник будет заседание коллегии, там рассмотрят, — говорил один.
— Это вам не сюда нужно было обратиться, вы пойдите лучше в Цветметпромторг, — говорил другой, все время делая страшные глаза и косясь при этом куда-то назад.
По коридору к ним шел человек с остренькой бородкой, в синей блузе, с портфелем. И чем он ближе подходил, тем больше человек в коротких брючках работал глазами, а толстый тем усерднее убеждал посетителя подавать заявление. Наконец оба вздохнули и, посмотрев вслед человеку с портфелем, когда он отошел на значительное расстояние, сказали оба в один голос:
— Видал фрукта?
— Этот?
— Ага…
— А я думал, что вы оба спятили.
— Спятишь… даже пот прошиб.
— А с прежним хорошо было?
— Ох, лучше не вспоминать, сердце не растравлять… Вот был человек! прямо как поступил, так призвал нас всех и сказал: «Товарищи, я назначен к вам начальником, но прошу помнить, что, уважая вас, я не признаю этого слова. Вы не хуже меня знаете, что от вашей работы зависит благосостояние республики, и это сознание для вас должно заменять всякое начальство».
— Выражения-то какие! — подхватил человек в коротеньких брючках: — «Не признаю этого слова!» Вот, брат! Вот это доверие, вот это уважение к личности.
— Да, здорово. И хорошо жилось?
— Ну, что там и говорить… Людьми себя, одним словом, чувствовали, а не поднадзорными, как сейчас, какое-то самоуважение появилось. Бывало, идешь на службу без всякого неприятного чувства, как к себе домой, знаешь, что никто тебя проверять не будет, расписываться не заставят. Сейчас утром бежишь и то и дело часы вынимаешь, как бы не опоздать! А тогда, бывало, идешь спокойно и не думаешь: когда ни приди, никто тебя учитывать не будет. Бывало, раньше двенадцати часов и не приходили. Да и работу возьми: разве мы так работали, как теперь, когда точно каторжные сидим, не разгибая спины? Бывало, кто-нибудь из знакомых зайдет, с ним посидишь-поболтаешь, потом в город пойдешь, как будто по делу службы — все равно тебя никто учитывать не будет.
— Да, таких начальников поискать… Вот этот сейчас прошел, так оторопь какая-то берет, как только увидишь его, а прежний, бывало, что он тут, что его нету, — никто внимания не обращает. Бывало, когда уходят служащие, одеваются в раздевальне, так затолкают его. А он скромный такой, стоит в уголке, дожидается. Так последним и уходит.
— Да, приятный был человек…
— Еще бы не приятный… А возьми бумаги — когда принесешь ему, бывало, на подпись и начнешь объяснять, он только, бывало, скажет: «Вы говорите так, как будто я вам могу в чем-нибудь не доверять». Вот ей-богу! А записку там какую написать попросишь для знакомого. Он только спросит: «Вы ручаетесь за него?» «Еще бы, конечно!» И готово — ничего больше не скажет и подпишет. Сколько народу он от всяких неприятностей избавил, — не перечтешь!
— Да, вот наша беда в том, что у нас хорошие люди почему-то не держатся, сказал посетитель.
— Не держатся… — повторили оба его собеседника. — В чем дело?
— А где он сейчас-то?
— Прежний-то? Под судом. Как приехал Рабкрин, как начал раскапывать оказалось, что служащие за делом проводили только одну треть рабочего времени, что по его запискам какие-то жулики свои дела устраивали и еще там — всего не перечтешь. Мы-то знаем, что он тут ни при чем. Ну, да ведь это в счет принимать не будут. Там сентименты не нужны. Да, такого начальника уж не будет… — сказали оба, вздохнув.
Суд над пионером
Один из пионерских отрядов захолустного городка был взволнован неприятным открытием: пионер Андрей Чугунов был замечен в систематическом развращении пионерки Марии Голубевой.
Было наряжено следствие, чтобы изобличить виновного и очистить пионерскую среду от вредных элементов, так как нарекания на молодежь приняли упорный и постоянный характер со стороны обывателей.
Говорили о том, что молодежь совсем сбилась с пути и потеряла всякие мерки для определения добра и зла. И, конечно, в первую очередь объясняли тем, что «бога забыли», «без религии живут».