Всеволод Крестовский - Кровавый пуф. Книга 2. Две силы
Этот бездельно шатающийся люд сделал на Хвалынцева, как на свежего человека, впечатление неприятное.
— Скажите, пожалуйста, что это за шатуны?.. И вечно торчат здесь! — отнесся он к доктору.
— Черт их знает, кто они и откуда! — пожал тот плечами. — Это явление наблюдается в Гродне, относительно, с недавнего еще времени, так, с лета или с весны, а прежде никогда ничего подобного не бывало. Но то же самое, говорят, замечают и в других городах, — прибавил он, — в Вильне, в Ковне, в Варшаве, да везде почти!
— Должна же быть какая причина? — заметил Хвалынцев.
— Не без того!.. Уж конечно не даром! — согласился доктор, — да коли хотите, профессия-то их ясна: вот, например, чуть какая демонстрация, вроде сегодняшних похорон — они тут первые; окна ли выбивать в квартирах "москевских чинувни ков" и у "злых поляков", опять они же; "коцью[116] музыку" устроить, цветной шлейф оборвать, серной кислотой облить — это все их специальность. И замечательно, что полиция, зная их отлично, ни одного, меж тем, не хватает!
— Глядят какими-то пролетариями, — заметил Хвалынцев, издали глядя на одну из собравшихся кучек.
— Да, вообще трущобными джентльменами, — отозвался доктор.
— Но чем же они существуют, если этак весь день на площади?.. На какие средства? — удивленно спросил Константин.
— Это-то вот и есть загадка! — ответил доктор. — Меня самого, признаюсь, интересует-таки этот вопрос. Стало быть, кто-нибудь да уж заботится о их желудках и даже о прихотях, потому что и сыты, и одеты кое-как, и папироски покуривают, и пьяны иногда бывают; но кто содержит всю эту сволочь — вопрос темный!
Кроме этих подозрительных джентльменов по Телятнику рыскало еще множество оборвышей, нищенствовавших уличных мальчишек и гимназистов всех возрастов, в их форменных фуражках.
— Вот и эти тоже, — обратил доктор на последних внимание Хвалынцева. — Загляните в гимназию, в классы — пусто! Целые дни, с утра до ночи, вот все так по городу и шныряют, тоже скандальчики, где можно, устраивают, а чтобы учиться, — вот год уж скоро, как и помину нет!
— Скажите пожалуйста, что это за эксцентричная особа — вон-вон там, видите, с адамовой головой на спине? — любопытно спросил Хвалынцев, заметив вдруг давешнюю прецессионную барыню, которая теперь быстрыми шагами разгуливала посередине Телятника, окруженная гимназистами, и очень оживленно, очень весело разговаривала с ними. Гимназисты не то подтрунивали над этой странной женщиной, не то дружили с нею.
— О, адамову-то голову! Как не знать!.. ее вся Гродна знает! — улыбнулся доктор. — Это, батюшка мой, жена чиновника русской коронной службы. Сейчас как только какая-нибудь костельная процессия — сейчас эту головку сантиментально на бочок и марш на самом видном месте! Так и щеголяет!
— Я думал, монахиня какая, что ли…
— Нет, это наша крайняя патриотка с крайним демократическим закалом, — красная. Вот все эти «лобузы»[117] большие с нею приятели.
— А мертвая голова-то зачем?
— А это, так сказать, кричащий патриотизм. Она, сказывают, губернатора здешнего за ногу укусила.
— Что такое? — рассмеялся Хвалынцев. — Как это за ногу?
— Так-таки просто зубами, то есть самым натуральным способом. Полюбилось это им всем гуртом к губернатору шататься, — начал рассказывать доктор, — соберутся все эти жалобницы да лобузы и — вали валом! Ломят в приемную залу, будто с какой-нибудь просьбой общественной, а в сущности скандала ради. Вот этак-то приперли однажды целым кагалом, а она пред губернатором бац в ноги, будто с просьбой, знаете, колени отца и благодетеля обнять желает, да вдруг и цап его за икру!.. Так ведь и впилась зубами, словно бульдог какой! Тот визжит и ежится, потеет и прыгает, а она его как захватила обеими челюстями и баста! не пущает и шабаш! А кагал надрывается с хохоту. Так ведь что? Насилу вырвался, да как задаст стрекача в огороды да потом все пустырями, пустырями — так и из города удрал!.. Ей-Богу! От конфузии да от страху в бегство обратился. Вот они, батюшка, каковы здесь милые дети! А еще слабый и нежный пол, так сказать!
В эту самую минуту пред новыми нашими приятелями прошли какие-то миловидные паненки в кокетливой жалобе и подле них три или четыре офицера, которые очень любезно, как добрые знакомые, болтали с этими паненками по-польски.
— Скажите, пожалуйста, вот это еще очень удивляет меня, — заметил Константин Семенович. — В третий раз встречаю офицеров, и все они по-польски да по-польски; что это значит?
И он кстати рассказал про то, как утром у костела видел офицера, говорившего по-польски с унтером.
— Что ж мудреного, — сказал Холодец, — коли одни и те же войска стоят здесь в этом крае чуть не тридцать лет. Придет из России дивизия чистенькая, русская, а здесь сейчас же начинают набираться в нее юнкера из тутэйших панов; ну, их, конечно, в офицеры, а они сейчас в полку постараются занять все штабные должности, а там и места ротных, эскадронных, батальонных командиров: своя от своих, что называется, за уши в гору тянут, так что даже должности нижних чинов — все эти там фельдфебеля, вахмистры, унтера, каптенармусы — все это почти что на две трети из поляков, а там, глядишь, через несколько лет в полку из русских осталось вдруг каких-нибудь два-три офицера, два-три татарина, два-три немца, а остальное все как есть одни поляки! Тут, батюшка, иногда до того доходит, что на домашних ученьях чуть не командуют по-польски; а что ежели ротный унтерам распеканцию дает или какие интимно-хозяйственные разговоры с фельдфебелем ведет, так уж это из десяти случаев пять наверное будет по-польски; так что ж мудреного, если эти офицерики, ухаживая за полечками и желая быть галантными кавалерами, болтают себе на языке Мицкевича? Этим-то уж, так сказать, и Бог велел. Здесь иногда и русский человек, особенно в недавнее прошлое время, ужасно как быстро ополячивался! — добавил Холодец. — Да и теперь-то зачастую случается.
Гуляющие пары и группы меж тем проходили мимо наших собеседников.
Русской речи почти вовсе не было слышно, разве долетало какое-нибудь слово, но и то как исключительная редкость. Даже евреи со своими супругами, если только не по-своему, то уж наверное говорили по-польски. Здесь прогуливались евреи, причислявшие себя к «цивилизованным», а признаком цивилизации у супруга служил цилиндр на голове, отсутствие пейс, аккуратно подстриженная бородка и пальто-пальмерстон с неимоверно длинной талией и с полами до пят, а у супруги кринолин, шиньон и модная шляпка; девицы же еврейские, несмотря ка поздне-осеннее, прохладное время, щеголяли с непокрытыми головами. Ни на одной из женщин нельзя было заметить цветного платья: все черное да черное, все та же характерная, повальная жалоба, зачастую с покрытым крепом широким белым плерезом на подоле.
— Неужели здесь и еврейки даже носят траур? — удивился Хвалынцев.
— А как же! Патриоты ведь уверяют их, что они "братья поляки Мойжешовего вызнанья";[118] ну да и из экономии: что за охота вернуться домой с подолом, прожженным серной кислотой?
— А русские барыни?
— О, эти еще более, чем кто-либо! Им и в жалобе-то рискованное дело показываться на улице одним без мужчины: не только что кислоты, а и оскорблений не оберешься! Да впрочем их ведь и немного у нас; а из тех, что официально только называются русскими, то есть те, которые от смешанного брака, так эти зачастую еще полячистее самих полек; нужды нет, что православные, а бегают все по костелам, в процессиях этих, в демонстрациях разных всегда чуть не на первом месте, вечно с польскими молитвенниками, и не иначе, как с гордостию говорят о себе, что они "польки русскей вяры чили всходнего вызнаня". Это самые заядлыя!
В эту самую минуту внимание Хвалынцева было отвлечено мальчишескими криками, уськаньем и поддразниваньем, раздававшимися посередине Телятника. Через площадку проходил православный священник, в обычной городской священнической одежде. Толпа гимназистов, держась тесною кучею и следуя за ним в несколько осторожном отдалении, кричала ему сзади:
— Поп! поп! Черт твою душу хоп! черт твою душу хоп!.. Схизматык!.. Поп пршекленты![119]
— Что это за безобразие! — невольно возмутясь этою сценой, пожал плечами Хвалынцев. — За что же это, наконец, такие наглые оскорбления?
— Э, еще и не то бывает! Это что! — возразил Холодец, — это вот вам легенький образчик польской веротерпимости. А это еще какой поп-то, надо заметить: он, как говорят по крайней мере, совсем поляк в православной рясе; говорит не иначе, как по-польски, дружит с ксендзами, даже некоторых прихожан и исповедует-то на польском языке, а у себя в алтаре к пономарю обращается например: "Пане Яне! Прендзей кадзидло, прошен' пана!"[120] Вот это поп-то какой! Так им бы, казалось, лелеять бы только эдакого-то человека золотого, а вот нет же!.. Поди-ка ты! До такой степени сильна фанатическая ненависть к православной рясе, что даже польские его добродетели забываются!