Всеволод Крестовский - Кровавый пуф. Книга 2. Две силы
Доктор, казалось, заметил взгляд Хвалынцева и потому раза два искоса посмотрел на него с мимолетным, равнодушным вниманием.
"К нему разве?.." мелькнуло в сознании Константина — и он тотчас же, что называется с-онику, решился обратиться к доктору:
— Извините, — сказал он, и вдруг почувствовал после этого, что уже начинает смущаться. — Я попрошу вас помочь мне… ("Тьфу, совсем не то!" говорила в это самое время внутренняя мысль, — "не то! не так!"), то есть, оказать некоторое содействие… маленькую услугу…
Доктор смотрел на него взглядом вежливо-холодного внимания.
— К вашим услугам… чем могу-с? — проговорил он невнятной скороговоркой.
— Я русский… проезжий… ("А что, как он вдруг думает, что я у него денежного пособия хочу просить?" с внутренним ужасом и мурашками по спине промелькнуло в уме Хвалынцева — и он окончательно сконфузился. "Какая глупость!.. Нет!.. По внешности должен же видеть, что не то!")
— Ну-с? — поощрительно ласковым взглядом подбодрил его доктор, заметя эту конфузливую застенчивость.
— Я по-польски не говорю и не понимаю ни слова, а меня, кажись, здесь за это наказывают самым наглым невниманием к моим требованиям, а между тем ужасно есть хочется! — поправился наконец Хвалынцев, ободренный взглядом своего vis-à-vis, и когда проговорил всю эту фразу, то вдруг облегченно почувствовал, будто у него целая гора с плеч свалилась.
— Ну, в этом мы вам поможем! — улыбнулся доктор и обернулся к лакею. — Эй, ты! вацьпан! поди-ка сюда!
— Што барыну вгодно? — подлетел к нему и, почтительно сгибаясь, проговорил тот самый лакей, который Хвалынцеву сейчас лишь заявил, что он "нице не розуме".
— Видите?.. понимает! говорит! отлично! — указал на него доктор, — и все они так-то, поверьте! Чтоб у меня сию минуту вот им был подан обед! Слышишь?
— Слушаю, барын.
— Ну, то-то же!.. Марш!.. А карточку я вам переведу по-русски, вы себе и выберете, — прибавил он, обратясь к Хвалынцеву, который самым искренним образом выразил ему тут же свою бесконечную благодарность.
Когда Константину подали (в самом непродолжительном времени) "зупу цытринову", доктор, подперев свои скулы обеими ладонями и пристально вглядываясь в него, сказал вдруг:
— А мне ваше лицо ужасно знакомо!
У Хвалынцева, при этих неожиданных словах, дрогнула внутри какая-то радостная жилка живого удовольствия.
— Представьте, я это же самое думал о вас! — воскликнул он с светлой улыбкой. — Мы с вами где-то и когда-то встречались… только где вот? — хоть убей, не могу припомнить!.. А ужасно знакомо!
— Я вам сейчас припомню, где, — сказал доктор, — мы встречались с вами раза два-три у студента Устинова.
— У Андрея Павлыча? — с живостью перебил Константин.
— У Андрея Павлыча, — подтвердил доктор, — назад тому это уже года три, пожалуй.
— Господи!.. Да ведь это же мой друг большой! — искренно, но с затаенным самодовольством воскликнул Хвалынцев. Он уважал Устинова и, гордясь в душе дружбой и доверием этого человека, рад был и пред общим знакомым намекнуть на свои к нему отношения.
— Ну, и мой тоже "вельки пршiяцёлэк", — отозвался доктор. — Я был тогда еще в Медико-Хирургической Академии на пятом курсе, а он тоже свою физико-математику кончал.
Подобно тому, как часто случается, что повеявший на душу чем-то давно знакомым, но давно забытым, запах или звук — как скоро ты вспомнишь себе, что именно он напоминает — озаряет вдруг, одно мгновенно в твоей памяти самым ярким светом и до малейших мелочей и подробностей всю позабытую картину прошлого, с которым этот звук или запах тесно соединен, и озаряет ее с тем большей ясностью, с теми большими деталями и подробностями, чем более ты не мог припомнить, что именно он напоминает тебе, — так точно и теперь: одно напоминание имени Устинова и того обстоятельства, что напомнивший присовокупил еще о себе, что он был в то время медико-хирургическим студентом, вдруг озарило ярким светом память Хвалынцева. Он с необыкновенною ясностью, живо и подробно, в одно мгновение, воспроизвел в воображении своем всю картину того прошлого времени: маленькую студенческую комнатку на «Острову», с ее табачным дымом и запахом холостого жилья, с ее самоваром и лавочною колбасою, с ее черной доской, на которой мелом были выведены быстрой рукой написанные сложно-математические формулы; вспомнил маленького большеголового математика, вспомнил ясно и эту корявую «рожу» с ее вечно беззаботной, умной улыбкой и с какою-то беззаветною размашистостью удалой русской натуры… Все, все это до последних мелочей вспомнилось теперь Хвалынцеву, моментально озаренное ярким и теплым солнцем юношеского воспоминания.
— Да вы… позвольте… ваша фамилия Холодец? — вдруг припомнив и это, быстро спросил он.
— Холодец, — подтвердил доктор, — только не польский холодец, то бишь "хлудник", — прибавил он с улыбкой, — а российский. Впрочем, черт его знает какой! Отец был с Хохландии, мать ярославская, а сам я aus Kurland!..[111]
— Ну, так, так!.. Холодец! — со светлой улыбкой удовольствия говорил Константин. — Да Боже мой! еще недавно, несколько месяцев тому назад, он неоднократно, бывало, поминал ваше имя… говорил про вас…
— Где он теперь? — с живостью спросил доктор.
— Теперь может быть в Петербурге, но последнее письмо я получил от него в сентябре еще из Славнобубенска.
— Учительствует там?
— Учительствует.
— Ну, а мы вот тут во древнем граде Городне подвизаемся. Эка судьба-то людей швыряет, подумаешь!.. А вы, сдается мне так, буде не ошибаюсь, — прибавил доктор, — вы кажись ведь Хвалынцев?
— Хвалынцев! — подтвердил Константин, испытывая в душе приятное чувство от сознания того, что и его фамилия была припомнена.
— Ну, так здравствуйте!.. Ведь мы, значит, старые знакомые! — привстав с места и открыто, радушно протягивая чрез стол свою руку, сказал Холодец. — Les amis de nos amis sont nos amis,[112] - как говорят французы.
Они пожали друг другу руки, и Хвалынцев с особенным удовольствием в душе ощутил впечатление правдиво-прямого и честного, именно, честного пожатия руки со стороны доктора.
В этих лучисто-светлых глазах, в этой корявой, милой роже, в открытой улыбке, в звучном голосе, во всей этой коренасто-размашистой, смелой и сильной фигуре было нечто влекущее, располагающее, нечто озаряющее теплым, хорошим внутренним светом того, кто открыто и просто приближался к этому человеку. Он был почти непонятно, невольно, но очень, очень симпатичен.
Хвалынцев от души был рад своей неожиданной встрече.
Оба разговорились как-то просто, бесцеремонно, по душе, как действительно старые знакомые. Да впрочем с Холодцом надо было одно из двух: или совсем не говорить, или же говорить по душе, — такой уж человек был.
Константин рассказал ему в несколько комическом тоне все свои затруднения и неприятности, перенесенные в течение нынешнего дня в «цукерне» и в «рестаурацыи» до счастливого столкновения с ним, Холодцом, и спросил его:
— Скажите, пожалуйста, какими судьбами устраиваете вы, например, так, что говорите по-русски, и они вам никаких шиканов не делают, а напротив относятся к вам даже с очень заметным почтением?.. Или уж это оттого, что вы обжились здесь и попривыкли они к вам, а я вот проезжий, так потому это, что ли… уж и не знаю, как объяснить себе!
— Да, батюшка мой, — ответил Холодец, — могу сказать, что я их приучил к своей особе, заставил привыкнуть к себе, а сначала они тоже было и ко мне со своим гонором, все равно как к вам вот… Да я отучил их от этого сразу. Надо вам сказать, — пояснил он, — что мы все приезжаем сюда из России, не имея об этих «тутэйших» панах ни малейшего понятия, и все прилагаем к ним наши школьные общегуманные теории и воззрения, тогда как здесь это все окончательно неприложимо, и они, чем больше вы с ними гуманничаете, тем они нахальнее садятся вам на шею и уничтожают вас, так или иначе. Здесь, батюшка мой, Дарвиновская "борьба за существование" идет: чья возьмет, значит. Дело-то здесь на ножах стоит, а не на гуманных теорийках.
— Сначала, как приехал я этта в полк, — продолжал словоохотливо Холодец, — прямо из Академии (ну, знаете, со всеми этими нашими гуманностями и прочими конфетками), они было и насели на меня, все равно как и на вас же. Да куда! Еще хуже гораздо!.. Ну, обидно стало, наконец… Да вот, в этом же самом кабаке было. Прихожу я, знаете, сюда однажды вечером: поесть захотелось, а сам (пришлось, знаете, как-то так!) порядком был "дрызнувши", — случается!.. Они мне, видя такое мое состояние, вдруг этта очень уж обидную наглость изобразили. Взорвало меня это. "Ах, вы, растак вас!" думаю себе, — ну, и разнес же их! То есть, что называется, в пр-рах разнес!.. Мужик-то я, как сами видите, здоровый, и силу в себе имею большую, а они меня очень уж наглостью своею озлили, — я и разнес… то есть вот как! — вот и эту прилавочную свиную морду тоже!.. Бить не люблю, но тут пришлось! Ну, жаловаться пошли. Конечно, хотя мне из-за них, скотов, сутки на гауптвахте посидеть пришлось, зато уж они меня все, сколько их ни есть в Гродне, с тех самых пор от души уважают; и по-русски ведь понимают со мною! Я — грешный человек — я их в струне содержу. Это им полезно бывает, все равно как oleum ricinum,[113] или как добрая синапизма! ей-Богу! Вы что думаете себе?.. Это, я вам скажу, вот какой народец: чуть ты к кому по-человечески, он, во-первых, норовит сейчас же оседлать и замундштучить тебя, сделать из твоей персоны свою вьючную скотину, а во-вторых, непременно, как ни на есть, напаскудить тебе, да и не просто ведь, не православно напаскудить, а непременно "с гордосцью народовей!" Вот как!.. Но чуть ты ему показал свой кулак да ногти, он сейчас тебе: "падам до ног!.. пршепрашам, пане ясневельможны!" сейчас же, мерзец, пятки твои благоговейно, со вкусом лизать начинает. Вот, батюшка мой, каков народец! И с ним иначе нельзя! — заключил Холодец, и Хвалынцев не мог в душе своей не согласиться, что в его словах заключается очевидная правда.