Анатолий Рогов - Выбор
Соломония, конечно, и новым своим служительницам ни в чем не открывалась, делая, однако, вид, будто и правда что-то вынужденно скрывает из-за величайших опасений. Непроизвольно даже ходить стала, чуточку откидываясь назад, как это делают затяжелевшие.
В общем, "тайна" Соломонии-Софии с каждым днем становилась для большинства все таинственней, а для великого князя все страшней и неразрешимей: Соломония уже не была его женой, но он был бы отцом ее возможного ребенка. А если появится мальчик - он станет хоть и не законным, но все же его наследником, в том числе и на московский великокняжеский престол и вдруг да когда-нибудь предъявит свои права. Василий приказал ближним боярам и дьякам, во-первых, ни дня не медля, всячески бороться с самым этим слухом и его распространителями, расправляться с ними безжалостно, во-вторых, самим делать вид, что ничего вообще не произошло, и, в-третьих, думать и придумать, как инокиню Софию елико возможно больше отгородить от людей, от бесконечных посетителей, гостей-почитателей, да так, чтобы не было больше никаких насилий, надругательств, чтобы ее больше и пальцем никто не коснулся.
Вдруг позвал Вассиана. Больше месяца не подпускал, а тут позвал. Тот потом и рассказал, как, поздоровавшись, спросил:
"Успокоился? Понял, почему я тебя не допускал? Стал бы мешать".
"Стал бы, - говорю, - потому что..."
"Погодь! Погодь! Иного выхода не было, спорь, не спорь. И не будем больше об этом".
"Приказал - я молчу".
Подошел, усадил на лавку, сел рядом. Лицом осунулся, в висках и бороде заметил седину, глаза беспокойные, тяжелые.
"Скажи-ка, как она. Ты бываешь у нее. Сильно изменилась?"
"А ты как думаешь?" - спрашиваю.
Засопел, закачал головой, будто шибко сожалеючи, потом встрепенулся и говорит, чтоб передал тебе, что Ивана Шигону-Поджогина, пса взбесившегося, он-де от себя прогнал за все им учиненное. Совсем, говорит, пес зарвался. Вообще от службы отставлен и выслан из Москвы навсегда. То есть будто бы Шигона все это сотворил из глупого усердия и он сам тоже негодует и скорбит. А потом опять:
"Сильно, стал быть, изменилась? Как именно? Как выглядит? Как чувствует себя?"
"А как она может себя сейчас чувствовать - ты что, не представляешь?"
"Могут ведь быть даже наружные какие-то изменения".
"Ряса и куколь - чего ж еще! - говорю, а сам понимаю, что он хочет от меня услышать-то, что разузнать, взял да и добавил: - Да, ходить вроде тяжелей стала, назад откидывается".
"Гляди-ко!" - говорит и задумался. А потом спрашивал: проклинаешь ли ты его, ненавидишь ли? А может, все же поняла, что он обязан, что не мог не сделать того, что сделал? И я все яснее чувствовал, что он затеял этот разговор со мной не только для того, чтобы разведать что-то еще, что его растревожило сейчас, но и чтобы через меня как бы вроде и повиниться перед тобою, показать, как он тоже переживает, навести с тобою хоть какие-то мосты. А зачем? - спросил я себя, выйдя от него. Затем, что он боится, что все, о чем шепчутся и кричат, - правда. То есть боится тебя и, боясь, очень даже может готовить какую-то новую пакость - советчик-то у него изощреннейший! - и мосты, внимание к тебе лишь для смягчения удара. Чую! Чую, что для этого! Сама рассуди! И рад бы ошибаться. Помоги нам Господи!
В последнее время Вассиан стал еще больше походить на библейского пророка Иоиля: в тощем лице все заострилось, оно потемнело, а волосы и борода стали белее, длиннее и легче, чуть двинулся - и они уже словно летят, развеваются, а в больших глубоких раскосых глазах то боль, то гнев, то черная печаль. Печалиться стал часто. И предчувствовать, предсказывать, что дальше будет еще хуже.
- Полагаю, что хотел быть со мной откровенным, как прежде, может быть, даже посоветоваться, но раздумал - не счел правильным. И про Траханиота, про Юрья Малого ничего мне не сказал, но тоже ведь наложил опалу, отстранил от всего за жену, что долго скрывала про тебя. Слава Богу, хоть не сослал...
Вассиан почему-то так и не спросил у ней самой, беременна она или нет: то ли считал, что эта тема для нее слишком болезненна и не хотел лишний раз бередить ее, то ли догадывался, что что-то тут нечисто, и не желал, по своему обыкновению, к нечистоте прикасаться. А она не торопилась открываться, уверенная, что не осудит и за нечистоту, когда узнает, что, если бы она не пошла на это, самые близкие сердечные ее товарки могли поплатиться и жизнями. Шуточное ли дело! А как из него потом выскочит - она уже придумала, - и тогда все Вассиану и откроет. Повинится за нечистоту-то. И что отчасти и со злобы это делала. Озлилась вдруг на них на всех, на этих людишек, как никогда в жизни не злилась.
Грех, конечно, великий, но куда ж деваться было!..
- Да, еще объявил, что венчается с Глинской после Крещенья на Амельяна-перезимника, двадцать первого. Звал меня...
За три дня до этого венчания Москва была ошарашена новым жутким известием: государь всея Руси великий князь Василий Иванович Третий сбрил бороду и усы и стал голым лицом подобен бабе. Сказывали, что это будто бы для того, чтобы выглядеть рядом с юной женой помоложе. На Руси дотоле ни один муж и мужик, даже из самого последнего черного сословия, не шел против господних устроений, православных установлений и обычаев - не оголял лица своего, а он оголился; и одни считали, что, видно, взаправду у него в последнее время что-то неладно с головой, а другие были убеждены, что это вообще какое-то предзнаменование чего-то жуткого, что грядет на Руси.
Однако митрополит на следующий же день пустил в народ новую сказку, в которой растолковывал, что никакого попрания православной веры и обычаев тут нет, что иные государи в иных державах бреются постоянно, и Василий Иванович был волен сделать ради юной жены так же.
* * *
Пришли вместе два князя: воевода и государев боярин Федор Михайлович Мстиславский и боярин митрополита Михаил Иванович Булгаков. Первый большой, упитанный, второй - не ниже, но худощавый, оба степенные, умные, хитрые, со всеми ласковые, особенно с женщинами, а с ней прежде так прям ласковей родной матушки. Сказали, что пришли от государя, от митрополита да и от себя тоже. Государь, мол, и все, кто ее любил, почитали и доныне любят и почитают, конечно, сильно переживают, что с ней все так сложилось.
- Что поделаешь, на все воля Божья, милая.
Но к той кручине присовокупилась ныне не меньшая, а может быть, даже большая и куда опасней прежней-то: идут и идут к ней, к солнышку, всякие родные, близкие и совсем чужие люди, у ворот иной раз и проходу-проезду нет, жалеют, печалятся о судьбе ее, плачут ежедневно и ежечасно и не дают ее сердцу и душе, и без того раненым, успокоиться, травят и травят их, и до чего это может довести, даже и подумать-то страшно.
- Так ведь, милая? Рвут тебе сердечко твое измаявшееся беспощадно, хотя, конечно, и без злого умысла, а из одного сострадания, но какая разница-то? И, кроме того, всякие небылицы вокруг плетут, народ возмущают, мутят, а что он может выкинуть, когда на кого озлобится, ты сама знаешь, мудрая. Не приведи Господи! Государь уж извелся весь, тебя жалеючи, и велел немедля спасать тебя от дальнейших терзаний, дабы не случилось вовсе непоправимое. И мы тоже все извелись, на все это глядючи и тебя жалеючи.
- И что же удумали?
- Да ты, наверное, и сама уже думала, как избавиться от сей напасти.
- Нет. Это нисколько меня не беспокоит - только радует, что народ, оказывается, меня сильно любит. Вы бы не радовались, если б с вами так было?
- Понятное дело! Отрадно, разумеется. Но ведь может быть и возмущение вот что тревожно! А душу твою и сердце плакальщицы и плакальщики все равно ведь рвут, не дают им успокоиться, милая; ты просто за радостью всеобщего почитания не замечаешь этого.
Нет, она замечала и думала об этом, но с какой стати перед ними открываться? Василия с Даниилом и приспешниками тревожит сейчас совсем другое: что она может принести потомство и это уж непременно вызовет всеобщее возмущение, чего они больше всего и боятся.
- Что же... он предлагает?
- Уехать тебе из Москвы. Хотя бы на время, пока все не уляжется, не забудется.
- В ссылку?
- Помилуй Бог! Как можно! Он наказал передать, чтоб выбрала сама: хочешь - в Каргополь, к Белоозеру, в Суздаль, в любой монастырь.
Говорили оба князя, но так похоже, с одинаковыми ласковыми словами и мягкими добрыми голосами, что казалось, будто говорит один.
Соломония, разумеется, ждала от Василия и Даниила каких-то новых действий, даже готовила себя к самому худшему, к новым насилиям, а может быть, и нечаянной смерти - всякое лезло в голову - так что предложенному почти обрадовалась и подумала, что, наверное, сейчас действительно было бы лучше всего скрыться подальше от происходящего, от всех участвующих в этом и всех разговоров об этом и не забыть все - это невозможно! - но хотя бы иметь возможность все самой, без посторонних и постоянной нервотрепки, наконец осмыслить, поуспокоиться, потому что все равно ведь ничего прежнего, прежней жизни больше не будет, а какая же будет другая-то?