Александр Ржешевский - Тайна расстрелянного генерала
— Он что, уехал самовольно в Барановичи?
— Нет, Генштабу было известно.
— А с кем согласовывал Павлов это решение? С вами? Или с Жуковым? А может быть, с Тимошенко?
— Разрешите выяснить, товарищ Сталин.
— Ладно. Не любите говорить об этом просчете. Потому что это ваша общая вина.
Сталин помедлил.
Со слов Ватутина получалось, что военные планировали и действовали. И выглядит это как бы солидно, со всеми их ошибками. А если брать по результату — выходит неоглядное стихийное бегство.
— Подождите в приемной, — недовольным тоном обронил Сталин. — А мы с товарищем Мехлисом закончим разговор.
Вернувшись к столу, он вновь начал разжигать трубку. Это действие нисколько не мешало ходу мыслей, даже наоборот, помогало. До сих пор беспомощность и безликость всего генеральского корпуса поражали его. Конечно, в определенных дозах бездарность и серость необходимы. Они цемент, скрепляющий пирамиду власти. Но если вся пирамида состоит из одного цемента, она когда-нибудь треснет и рухнет… Если не поставить вовремя на ключевые посты инициативных людей, а не только исполнителей. Неужели он так промахнулся, что приблизил свой смертный час? Не только свой, но и всего своего дела, которым гордился. Гитлер, по всей вероятности, в этом не сомневается. Прекрасно быть победителем. Ему, Сталину, сие не раз было ведомо. Разве великое государство — не его победа? Так же как Ивана, Екатерины, Петра… Но сейчас он, созидатель державы, был близок к отчаянию. Впору сложить крылья. Однако у него натура не птичья, а медвежья. Поэтому смертный счет самому себе рано открывать. Огромность несчастья, неотвратимость движения вражеских полчищ заставляли его судорожно искать выход. Спящий гений снова зашевелился. И это означало в первую очередь поиск нужных людей, с которыми можно вести войну. Ни Тимошенко, ни Ворошилов, ни Кривонос, ни Мехлис, естественно. Этот нужен для наблюдения и судебной расправы. На Юго-Западном фронте один генерал опрокинул немцев встречным ударом и даже просил разрешения двинуться на Варшаву. Не учел в запале боев общей обстановки. Но каков сам по себе факт! Надо проверить. Рокоссовский, кажется. И есть, безусловно, еще один — победитель самурайских вояк. Генштаб не лучшее применение его способностей. Тут надо подумать, переменить, наделить правом выбора. И не скупиться. Да — Жуков! Потом, с помощью этих двух, найдутся и другие.
Сталин обратил внимание на одинокую фигуру, стоявшую посреди кабинета.
— Я что-нибудь нэ так сказал?
После всех размышлений голос его обрел звучность, а взгляд — крепость и зоркость. Мехлису показалось, что Сталин добирается до глубины души и видит то, что Мехлису хотелось бы скрыть, — неуверенность и страх, который невозможно было не ощущать при виде властителя. Зато этот же страх давал ему силу в разговорах с другими.
— Все понятно, товарищ Сталин, — четко отрапортовал он. — Куда и в каком качестве я должен явиться?
— А говорите "все понятно".
Сталин наконец выбил из трубки погасший табак и начал набивать снова.
— Западный фронт, — не спеша произнес он. — Членом Военного совета. Там сейчас Ворошилов с Шапошниковым. Обсудите то, что я сказал. Остальные разъяснения получите от товарища Тимошенко. А там будет видно.
47
Скупые сводки Совинформбюро не отражали и сотой доли тех крушений, которые терпели фронты. И прежде всего главный — на пути к Москве, к сердцу России.
Западнее Минска прекратили сопротивление остатки 3-й и 10-й армий. Окружить их полностью немцам так и не удалось. Но штаб фронта поздно узнал о наличии спасительного коридора. И помочь сражающимся войскам так и не смог — ни боеприпасами, ни горючим.
Остатки 4-й армии отступили в припятские леса. Разрозненные части отходили с линии Пинск — Докшицы за реку Березину. Ослабленные и часто неуправляемые войска преследовались мощными группами танков и моторизованной пехоты.
Судьба белорусской столицы висела на волоске.
* * *Сквозь старые доски сарая просвечивало солнце. Травы и листья деревьев окружали ветхую постройку со всех сторон, и свет был зеленый, теплый. Но люди, лежавшие вповалку на соломе, не замечали тепла. Пережитый разгром уводил их мысли в пламя и грохот разрывов. Стыд, унижение усугублялись еще и тем, что они, оборванные, грязные, израненные, выбравшись из окружения, попали на разборку к своим. И особисты выжимали из них остатки сил. Каждый, отправляясь на допрос, знал: либо прощение, а значит, передовая, либо трибунал, а значит, лагеря или смерть. Но второго — лагерей — опасались больше всего.
Иван лежал, стиснув зубы, переживая позорище разгрома, всеобщее, повальное бегство, когда не осталось патронов и не было никакой защиты. А везде — в небе, за броней, в минометных стволах, — везде были немцы, немцы, немцы…
Чувство безысходности, когда надеяться не на что и терять нечего, было у большинства. Однако же и тут, на краю гибели, у самой пропасти, находились весельчаки и балагуры.
В середине поваленных тел, откуда сильней пахло старыми бинтами и спекшейся кровью, чей-то неунывающий голос бодро вещал о жизни и учил окружающих правильному поведению на допросах.
— А я ничего не боюсь! Если их бояться, они это… чуют. Я говорю как есть! На том и стою. Призвали меня во вторник, двадцать четвертого числа. Война началась в воскресенье, а меня призвали во вторник. Но воевал я недолго. Начали сразу под Лидой. Нам даже не сказали, что фронт. Сказали, что десант выбросили. А это был фронт. Ну и полк наш сразу же начисто разбили. Из остатков образовали второй полк. И этот разбили. Образовали третий полк. И тоже разбили. Окружили. Мы ходили по лесам. Есть нечего. Один раз выкопали яму, вода близко подступила. Напились. В населенные пункты не заходили — там немцы. У них пулеметы, автоматы. А у нас что? Трехлинейка на четверых. И один патрон. Хоть выбрасывай — хоть стреляйся. Да многих-то одной пулей не застрелишь. Сперва нами командовал лейтенант. Потом он куда-то делся. И старшина командовал тем, что осталось от полка. Потом он говорит: "Разбивайтесь, ребята, по одному, по двое. Скопом нам не выйти". Мы раздобыли одежду. Меня один старик научил: "Идите прямо по дорогам, в лесу не прячьтесь, в лесу немцы сразу заметят. На дороге увидишь немца — иди прямо, говори: "Нах хаузе". Он спрашивает: "Ворум?" — а ты говоришь: "Нах хаузе, нах хаузе, матка!" Он и пропускает. Немцы пропускали, а если финны или поляки, те расстреливали на месте. Только кепку приподнимет — стриженый? Значит, солдат. И — в расход. Я когда к нашим вышел, лучше не стало. Правда, покормили один раз баландой. И — сюда! Следователь попался молодой, но злющий. Морда белая, мучная, будто скалкой ее раскатали. И губы мокрые. Особисты его между собой Жабычем кличут. Меня впихнули в избу. Он утерся и сразу говорит: "Какого полку призывался?" Я называю. А перед ним книга толстая, бухгалтерская. Там все полки указаны. Он глянул и говорит: "Такого полка нету. Ты врешь. Этот полк разбитый". "Полк-то, — отвечаю, — разбит, а я тута". "Дальше что было?" — спрашивает. Я говорю: "А дальше включили нас в другой полк". — "Номер?" Называю. Он посмотрел в книгу и говорит: "Такого полка тоже нету, он разбит". Отвечаю: "Полк разбит, а я вот он". "Что дальше было?" — спрашивает. "Дальше, говорю, — нас включили в полк". — "Номер?" Называю. Он говорит: "Ну, ты балагур! Такого полка тоже нету. Разбит". Говорю: "Ну что же, а я вот он!" Видно, он мне поверил. Покрутил головой. "Ладно, — говорит, — все совпадает. Видно, ты еще не совсем конченый человек. Признавайся, что завербован, и я тебя отправлю в лагеря на пять лет". "А если, — говорю, не признаюсь?" "Тогда, — говорит, — трибунал. А сейчас трибуналы ничего, кроме расстрела, не дают". "Лучше, — говорю, — лагеря".
Среди наступившей мертвой тишины лязгнули ворота. Упал железный засов с тупым стуком.
— Латов! Руки назад!
Иван поднялся и вышел.
После воцарившегося молчания тот же балагур произнес, но уже без веселья:
— Как его, а… Это ведь он своротил немецкий танк возля Дурнихи? Или кто?
Ивана привели к единственному дому, уцелевшему в небольшой деревушке. Речка, блестевшая внизу, и часовенка на горе. Разомлевшая под солнцем роща тянулась по краю деревни. Иван подумал, что, не будь трех конвойных, можно бы смотаться. Но куда бежать?
Небо было чистым, ни облачка, ни гудения самолетов. Только на западе погромыхивало, словно в прозрачной синеве над лесом собиралась гроза.
Ивана втолкнули в низкую комнату. Он увидел ведущие вниз ступени, стены, оклеенные рыжими обоями. Одна обоина отогнулась, и была видна старая газета с портретом Сталина.
За выскобленным столом сидел следователь в лейтенантской форме, невысокий, узкоплечий. На круглом блинообразном лице все было бесцветным и серым: глаза, щеки, редкие волосы на голове. Увидев вошедшего Ивана, он принялся вытирать платком мокрые губы. "Жабыч", — вспомнилось Ивану.